41
- Доча, доча, как хорошо что ты пришла!
Варенька пришла уже давно, и успела сварить суп из
гороха, но мама заметила ее только что.
- Доча, сегодня во время бомбежки комната наша прыгала, просто прыгала! Я думала, она вылетит в небеса.
- Мама, ты что, в щель не спускалась? - поразилась Варенька. Мама сильно боялась бомбежек и даже ночами норовила добраться до убежища.
- Я решила больше не ходить, Варвара.
- Как же так?
- Я устала бегать, доча, устала. По лестнице бежишь, сердце прыгает, того и гляди выскочит, как ракета, и в небеса! Я иногда так и вижу, как сердце выпрыгивает - изо рта. Страшно, доча! В убежище бомба меньше шумит, но люди-то во-оют. И паникуют, злятся, и дети кричат. А дома хоть только бомба.
Ела мама все маленькими глотками, по пол-ложечки супа, и хлеб зачем-то просила разрезать на крохотные кусочки, но быстро: ложка за ложкой, кусок за куском. Съела полтарелки, остановилась передохнуть.
- Не нравится мне шум, Варвара, так не нравится! Сама тревога воет - как бомбу зовет, зазывает! Лети сюда, бомба, лети-и! Ты помнишь Тавриди художника, Патрокла Афанасьевича?
- Нет, мама.
- Большой папин друг был. Жил на Седьмой линии, аккурат напротив трактира Прянишникова. Расстегаи там были отменные, со всего Ленинграда ехали… А музыка была механическая, из автомата, протиивная. Очень Патроклу Афанасьевичу картины маслом писать мешала. Он натура был тонкая… И он, доча, подумал да оглох. Специально оглох, чтобы картину закончить. Может и мне оглохнуть, доча? На время войны.
- Нет-нет-нет… То есть если только на время войны, - растерялась Варенька.
Мама докончила с супом.
- Спасибо, Варюшка, горячий, вкусный. Ну не такой вкусный… но горячий, Варюшка. Не такой ведь вкусный? Сюда бы грудинки, картошки…
Последние немного лет, два-три, до репрессии Варин отец, заслуженный рабочий-революционер, получил солидный пост в районном исполкоме. Они вдруг первый раз оказались богатыми: по своей скромной мерке. Дважды съездили в Кисловодск, однажды и с Варенькой, а так - полюбили вкусно поесть и хаживали по ресторанам. Никогда раньше мама в ресторанах не бывала и не ела никогда особо изысканно, но после ареста начала она болеть. И рестораны эти, скатерти белые, приборы особые, когда к каждой малости своя вилка-закорючка, было последним, что запомнилось ей из той, до болезни, счастливой жизни. Она и сейчас поминала часто то устриц, то суфле: совсем уж это нынче звучало всуе.
- Мама-мама, конечно-конечно! Картошки там была половинка в супе… а мяса выдач не было давно, ты знаешь… Завтра пораньше в очередь встану. Наши скоро победят, мамочка, и все будет вкусно, да-да!
- Я же не жалуюсь, доча, не жалуюсь. Другим тяжелее! Я вот тебе от своего хлеба утреннего кусочек оставила, так что ты…
- Мама-мама, опять? Зачем же?
- А я сытая, доча, мне ведь много не надо, мне бы вкусно. Ах, меня сегодня Патрикеевна такой вкусной колбасой угощала!
- Патрикеевна? - охнула Варя.
В том, что вкусная могла быть у Патрикеевны колбаса, сомневаться не приходилось. Но насчет угощать?! По единоличности Патрикеевна была рекордсменкой домохозяйства. Даже любила потеоритизировать, что всякий должен отвечать за себя, и грех коммунистов в том, что они заставляют людей отвечать за других, а за себя - разучивают. Потому что за себя и за других одновременно отвечать отвечалки не хватает, узкая она у человека.
- Вкусной, копченой, как в ресторане "Европа", когда ассорти выкладывают. Патрикеевна. Она иногда дает мне, уже три раза. Каши сначала, вчера вот биточек дала…
Заскулила тревога, мама ложку выронила, которую в руке вертеть продолжала. Упредила Варенькин вопрос:
- Не пойду я, доча. Посижу вот в качалке. Покачаю-юсь! Послушаю, как бомба свистит.
42
Александр Павлович часами порою не открывал глаз и не говорил слов. На прикроватной тумбочке стояла вода и тарелка с хлебом, воду Александр Павлович отпивал, к хлебу не прикасался и вновь располагался ничком. Генриетта Давыдовна подметала пол, уносила-приносила горшок, поправляла подушку: ее будто не существовало для Александра Павловича. В конце концов это перестало быть страшным, но оставалось баснословно, непредставимо странным.
Иногда, впрочем, он заговаривал, и вспыхивала искра прежнего Александра Павловича: такого веселого и серьезного! Генриетта Давыдовна недоуменно листала контурные карты, не очень веря, что учебный год будет, Александр Павлович вдруг очнулся и включился, как с полуслова:
- Ты старшим предложи представить, кто бы с кем бы граничил в Европе, если бы Германии не стало. Сплыла бы завтра как Атлантида! Бельгия граничила бы с Польшей…
- Чехия с Голландией! - подхватила Генриетта Давыдовна.
- Швейцария с Данией! И до Швеции от Швейцарии был бы только пролив, и твои бы недотепы их еще пуще путали.
- Австрия, получается, с Францией.
- И Маргарите Австрийской замуж в Испанию можно было не плыть, а спокойно по суше…
- Ну что ты, Сашенька, ей через Германию путь и не лежал. Сам ты недотепа. Вот, смотри глобус.
Александр Павлович нахлобучил очки, недовольно воззрился на Шар, признал:
- Уж да, лопухнулся. А знаешь историю, как она попала в страшную бурю и сочинила себе эпитафию? Но они бы утонули вместе: и эпитафия, и Маргарита… А выжили - и эпитафия не пригодилась.
Генриетта Давыдовна хорошо знала эту историю, не раз ее в исполнении Александра Павловича слышала, но радостно рассмеялась, как вновь.
Александр Павлович усмехнулся ее мыслям.
- Знаю-знаю. Я тебе не говорил, Генриеттушка… Я уж не первый год замечаю, что повторяться начал. В одном классе одно и то же второй раз рассказываю, а то и третий. Дети слова не скажут, любят меня, но ведь стыдно же, стыдно! Я уж, Генриеттушка, о пенсии думал: негоже учителю…
Вздохнул, прикрыл глаза.
- Устал? - спросила Генриетта Давыдовна и в двадцать восьмой раз хотела попросить, чтобы хлеба он хоть кусочек, но пресеклась: сердило это Александра Павловича.
- Вечным отдыхом, Генриеттушка, отдохну. Вот уж отдых так отдых. Хотел себе, подумай лишь, сам эпитафию сочинить. Над словами задумался, Пушкина почему-то вспомнил, что счастья нет, а есть покой и воля. Я ведь как объяснял детям всю жизнь: что из покоя и воли вместе и могло бы сделаться счастье, если их… в правильных пропорциях перемешать. Человек между ними как челн… как маленький челнок между диалектическими противоположностями мечется и не может соединить. Гармонии не достигает, потому и нет счастья, что нету гармонии. А для Пушкина это сложная мысль была, он ведь поэт и обязан, обязан гармонию в мире…
Потянулся к стакану, тот упал, на пол скатился, но не разбился. Вода растеклась.
- Генриеттушка, куда же ты, потом вытрешь!
- Нет, я воды тебе…
- Я не хочу пить, я так! Ты послушай, я ведь теперь понял, что поэт не так учил! Поэт учил: или покой, или воля! Что-то одно тебе выпало, и ты не можешь ничего поменять. Потому и счастья нет. Я это почему понял: я думал, умирать собравшись, что вот будет мне несколько дней покоя. Наконец! Совершеннейшего покоя. Будто бы всю жизнь была воля! Будто бы я трудился, будто бы честно…
Генриетта Давыдовна все же дотянулась до графина, Александр Павлович опустошил стакан одним глотком, как воздух выпил.
- Сашенька, но ты ведь и впрямь трудился, себя не жалел, все для всех, для меня, для учеников. И кто же честно, если не ты?
Александр Павлович вздохнул.
- Колея, Генриеттушка, колея. Одно и то же, видишь, еще и с повторами. Труд - что же, если дело любимое, оно и не в тягость. Как в физике - тело в состоянии покоя движется с постоянной скоростью…
- Нет такого в физике, - улыбнулась Г енриетта Давыдовна. - У тебя всегда с физикой…
- В физике, может, и нет, а в метафизике есть! Я ведь, Генриеттушка, выше головы никогда и не прыгнул. Когда нужно было волю проявить… Помнишь, Генриеттушка, на танцах в доме культуры хулиган к тебе пристал? Я ведь не смог бы тебя защитить! Я и не знаю, что было бы, не случись там бригадмиловцев. Я, Генриеттушка, страшную вещь тебе скажу: я, может, и защищать-то не решился бы! Понимал ведь, насколько он сильнее, хулиган.
- Сашенька, - Генриетта Давыдовна только руками развела.
- А помнишь физика как раз, Локушина, по антисоветской линии увольняли! Гонения, карикатура в стенгазете. Там был в девятом-б стенкорр такой подловатый… Забыл фамилию. И ведь я струсил, не вступился. А комсомольцы тогда вступились, Арвиль Рыжков, и ведь доказали, что все навет, доказали же, победили! А я…
- А ты, Сашенька, - твердо сказала Генриетта Давыдовна, - их такими быть научил. Ты! У каждого, Сашенька, свое поле боя.
- Да… Вот я свое и оставляю, - усмехнулся Александр Павлович, но на сей раз хорошо: прозрачно так, мягко. - Ты знаешь, милая, может я затем истерику и устроил, когда объявлял, что вы бы поняли что так нельзя, как я, сдаваться, и силы в себе нашли - превозмочь. И выжить. Про йад - это я шутил, провоцировал. Мне, Генриеттушка, в откровении было, что тебя прямо в самый страшный момент, в самый голод, счастье огромное ждет, и что ты жить будешь долго-долго, лет сто… И книгу нашу допишешь.
"Ум из него выходит", - зажмурилась Генриетта Давыдовна.
Какие тут сто лет, какое счастье.
Белочка на стенных часах методично щелкала облезлый орешек.
43
…………………………………..
…………………………………..
…………………………………..