И вспоминая, как давешняя знакомка (двоюродная сестра жены Василь Василича, овдовевшая во время мора, как успел выяснить он вновь у прислуги) утешала Александру (как-никак теперь, ежели в Орде все пойдет ладным побытом, великую княгиню), он уже не понимал даже, как же это осмеливался держать в объятиях и даже подумать о большем с нею? И, вспоминая жестокий взгляд гневного Василь Василича (будущего великого тысяцкого Москвы), его вырезные ноздри, Никита, при всей бесшабашной удали своей, начинал робеть: Василь Василич может и за саблю — недолго у ево! Да ведь и невесть… и не было ничего! В едакой кутерьме… Ну, поддержал бабу… И понимал, нутром понимал, что нет, не все, не прошло, и сам не дозволит, чтобы так прошло, и будет спорить… С судьбою? С самим тысяцким?! И здесь вот становилось страшно — до жаркого поту, до мурашек по спине. Но где-то прорывами, как в тяжком поспешном ходе дождевых туч высверкивает голубизна неба, блазнило, что его теперь связало с семьей Вельяминовых иное, нерасторжимое ничем, кроме смерти, и тогда пьяное счастье — точно на бою, в сшибке, как давеча, когда выбивали хвостовских со княжого двора, — подкатывало к горлу задавленным дуроломным хохотом… Ништо!
Он дождался выхода великой княгини (про себя уже так величал Александру, чуялось почему-то, что усидит Иваныч на владимирском столе) и еще раз показался «ей» и поймал взгляд, не слепой, а благодарный, мимолетный… Но вот Вельяминова с подругой ушли, и как померкло, как надвинулась вновь непогодь. С жарким сдержанным дыханием новые и новые шли бесконечною чередою, поднимаясь по высокой лестнице встречу Никите, а на улице, на дворе уже засинело, и кровли и верха костров городовой стены уже начали зримо отдалять от просвеченного синью легчающего неба — близил рассвет. И сторожевой у крыльца, зябко переведя плечами, с надеждою и страхом заглянул в лицо Никите, вопросив молча: что-то будет теперь? И хмурый Никита, отмотнув головою, ничего не отмолвил кметю. Сам не ведал, удержит ли Василь Василич власть и что будет с ними тогда. И уже бессонная ночь тяжело налегла на плечи, когда узрел в прогале улицы заляпанного грязью гонца, в проблесках утра до синевы бледного. Из Орды? Нет, пожалуй!
Никита рванул впереймы. Гонец, подымая плеть, умученно-повелительно возгласил:
— К Василь Протасьичу!
— Помер! — кратко ответил Никита, осенив себя крестным знамением. У мужика глаза полезли из орбит, стала отваливать челюсть.
— Ты что, откуда? — решительно взял на себя Никита боярскую трудноту.
— Я старшой, Федоров Никита, знашь, поди?
— Дак… Василь Василича…
— Счас побегу! Позырь, раззява! Говори, ну!
— Лопасня…
— Чево?!
— Лопасня, рязане… Олег захватил изгоном Лопасню и наших…
— Ты! — Никита вздынул кулаки, оглянул по сторонам. — Молчи, тише! — прошипел, стаскивая с коня. — Грамота где?! — Вспомнив, что воеводою в Лопасне сидел тесть Василь Василича, деловито, негромко уточнил: — От Михайлы Лексаныча грамота?
Гонец помотал головою потерянно, возразил:
— Без грамоты я… Михайло Ляксаныч…
— Ну?!
— Захвачен рязанами…
Никита затейливо и длинно выругался неведомо в чей огород: то ли раззяв-воевод, сдавших Лопасню Олегу, то ли самого боярина Михаила Александровича, то ли князя Олега, — и только тут домекнув, встрепанно воззрился на измотанного гонца. Михайло Лексаныч, тесть Василья Василича, в плену у рязанцев! Стало, теперь Хвосту радость горняя, а Вельяминовым остуда от нового князя, а… она? Ей-то Михал Алексаныч дядя родной, она ж двоюродна… Додумывал, лихорадочно соображая: «Дак тут такое начнется!» И
— жаром овеяло, и уже знал, что делать теперь.
Протиснулся назад, в терем, волоча за собою гонца. Опять туда, к ложу смерти, к церковному пению, но уже — живой и о жизни.