Не знаю. Теперь конкретно не знаю. Поэтому я и Филон здесь. Кто мы и что мы, я вам уже сказала, мы добровольцы. Вы не то, чтобы вероятно погибнете. Но… Видите ли, физическая и биологическая гибель еще не самое плохое. Бывает жизнь, которая хуже смерти. И еще. Запомните, пожалуйста. Если у вас когда-либо возникнут вопросы на наш счет. Или вы усомнитесь, что сделали правильный выбор в нашу пользу, а не приняли правду вашего друга. Кроме меня и Филона вы НИКОМУ не нужны, там, у нас, в главном стволе, вы НИКОМУ не нужны. Вы все. Это пока самое главное. Вы запомнили? Да, я запомнил. Тогда возвращаемся. У вас будет время до завтрашнего вечера, больше никак нельзя. Что, как?!!! Да, до вечера. Собраться в дорогу, привести в порядок дела. Ровно в двадцать один ноль-ноль. В квартире. Мы отбываем. Втроем. Куда? Мы обязательно скажем вам, когда решим. Да вы и сами узнаете. По факту – так, кажется? И прошу вас, постарайтесь не ссориться с моим напарником. Нам придется долго быть вместе, возможно. Это было бы невыносимо. Хорошо, но… Поверьте, у вас будет время на любые расспросы. И время на раздумье. До завтра, до двадцати одного ноль-ноль. Мы поймем, если вы… Нет, нет, что вы! Я приду. Я только хотел спросить одно – почему новые религиозные течения?
А вы все-таки умудрились задать единственный вопрос, на который мы не хотели бы давать вам ответ. По крайней мере, сейчас. Но вы получите его. Я обещаю.
Во первых строках моего письма…
"…как уже говорил, вернее, писал вам ранее. Наверное, послание мое выйдет несколько сумбурным. Но я сам лишь отчасти тому виной. Скорее, сложившиеся обстоятельства. Я расскажу вам, непременно, но позднее. Когда обстоятельства эти станут уже далеким моим прошлым. Я отправляюсь в путь, в дальний, наверное, и надеюсь на возвращение, обязательно надеюсь. Впрочем, на нашей с вами взаимной симпатии и переписке путешествие мое вряд ли скажется отрицательно. Интернет вездесущ, как микроб простуды, и уж точно не проблема…
…хотя о проблемах мне лучше помолчать. Что тут точно, а что приблизительно! Одно знаю – что ничего теперь не знаю наперед…
…вы даже не представляете себе, как я ценю. Да-да! Как я ценю! Ваше вдруг возникшее ко мне доверие. И я, наверное, понимаю, до какой степени вам невыносима ваша прежняя невозможность высказать, обнажить, разложить по частям свою историю. С чего я это взял? Ну, как же! Вы не просто пишете, говорите, рассказываете о себе. Вы пишете, говорите, рассказываете ТОЛЬКО о себе. Не из эгоизма, отнюдь нет, я это понял сразу, когда прочел ваш мне ответ. Вы – словно поток, который не смог бы себя сам вместить, даже если бы захотел. Поэтому вы – безостановочно о своей жизни, словно боитесь не успеть, или боитесь передумать, или… или наконец перестали бояться, меня и себя. Я ни в коем случае не хочу сказать, будто вы равнодушны к моим откровениям – хотя какие там!… о завуче Ежовой что ли?… или о моей "подкустовной" слабохарактерности, так это ведь не тайна, смешной секрет Полишинеля, я и не скрываюсь – я о другом. Вы слышите меня, но отвечаете своеобразно, для вас моя честность перед вами надежный повод продолжать. И это нужно – и вам и мне. Словно бы вы исповедуетесь, но не священнику, а другу, хотя никогда не видели его лица, будто бы в настоящей исповедальне – может, так оно и должно быть. Доверие не вывеска, и не гримаса маскировки, доверие – это…
…знаете, мне проще привести здесь свою несмелую догадку, чем холодно и логически верно попытаться определить такое неуловимо тонкое понятие. Доверие – это вечное ожидание предательства. Да-да! Не подумайте, будто я сошел с ума, или решил поиграть в парадоксы, чтобы произвести впечатление, как делают порой некоторые мои пишущие коллеги. Именно, ожидание предательства… которое никогда не случается. Ну, или случается по независимым от предающего причинам. Или по незнанию – что чаще бывает. В общем, если выражаться точнее, доверие есть ожидание умышленного предательства. Которое никогда не случается, пока длится это доверие. Потому что, когда случается, доверие умирает скоропостижно само собой. А значит, прекращают свое существование и само ожидание, и его вечность. Прекращают существование, а не заканчиваются, к примеру, потому что вечность – это тоже всего лишь человеческое ощущение. Вопрос остается лишь – с кем вместе мы готовы к такому ожиданию? С кем согласны рисковать этим ожиданием, а с кем нет. Здесь и сокрыта вся суть доверия. В нашем выборе второй, а то и третьей стороны. Мы как бы говорим себе: я знаю, знаю, мир вокруг зыбок и неоднозначен, и ничего нельзя узнать наверняка, найти точку опоры, которая ни при одном условии не пошатнется, такой точки просто нет, но… я придумаю ее для себя, увижу в том человеке, или во многих людях, в которых захочу, и больше ни в ком другом, а потом буду ждать, исполнится или не исполнится мое ожидание плохого конца, с надеждой, что все же нет, с надеждой и только, потому что еще я знаю, чего боюсь в ожидании своем более всего…
…а все же и у меня в детстве была тяжелая семейная история. Алаверды мне, так сказать. Хотя моя история менее всего походит на праздничный тост. Тяжелая, да. Но не ужасная. Знаете ли, в обычной жизни полным-полно подобных ежедневных катастроф. Они так часто встречаются на каждом нашем шагу, почти в каждом доме за почти каждой закрытой соседской дверью, что мы давно не замечаем их катастрофичности, только лишь мимоходом признаем их неминуемую каждодневность. Всякий раз, всякий день, с кем-нибудь, подумаешь! Даже кинофильм по совокупности сходных историй-характеров и тот, не интересно снимать. Потому что, не о чем. Это как фотографировать видимую сторону Луны, висит и висит себе в небе, и Каин несет бесконечно свою неизменную вязанку дров – так считалось в средневековье, будто лунные пятна изображают собой подобную назидательную картину…
…история эта была даже не моя, хотя, безусловно, имела ко мне самое наипрямейшее отношение. Видите ли, моя семья сейчас, исключая многочисленных родственников той или иной степени сложности этого родства… В общем, моя настоящая семья – собственно, я, Леонтий Гусицын, моя дочь Леночка, э-э-э… ладно уж, моя бывшая жена Калерия, пусть будет считаться пока… еще моя сестра Лизавета, затем, конечно, моя родная мама и мой родной отчим, очень хороший человек, между прочим, разве несколько "обыкновенный" и через меру воспитанно-вежливый, именно в том ключе, который позволяет хаму ошибочно принимать вежливую воспитанность за слабость. Но у меня, что понятно, как у всякого земного человека был отец. Точнее, есть отец. Или, все-таки, был? Я сам затрудняюсь толком ответить. Он жив, жив, вы не подумайте. У меня, не как у вас…, боже мой! Простите великодушно. Моя история тяжелая, но не страшная, не… опять простите, у меня нет слов. Подходящих слов. Да и у кого они есть? Сказать, что я вам соболезную? Ничего не сказать. Лучше помолчу на этот счет. А вы простите. Авансом, наперед…
…я не открою вам, как его звали, это совершенно сейчас не важно, потому что я называю его, про себя и порой в редких разговорах о нем, чаще всего – папа Гусицын. Или, что хуже, но так тоже случается, подворачивается на язык – упавший папа Гусицын. Потому что он – как бы это выразиться понятнее? Знаете, в журналистских кругах одно время ходило довольно гнусное и оскорбительное выражение: "сбитый летчик". Так говорили о закатившихся эстрадных и попсовых "звездах", о политиках, навсегда сошедших с арены, о ведущих телепрограмм, которые угасали в рейтинге…, ну, я думаю, вам ясно. Наверное, для жизненной ситуации отца подходит это жестокое определение. Хотя его, к сожалению, никто не сбивал. И даже не подталкивал. Чего уж греха таить – ему пытались помочь, и мама моя многое терпела. До тех пор, пока не вытерпела…