Это был довольно красивый лицом человек лет около 30-ти, одетый в грязную тунику, а тога, символ благородного сенаторского сословия, к которому он принадлежал по праву происхождения, волочилась за ним по полу и висела спереди, так что он беспрестанно спотыкался.
Лицо этого странного римлянина, совсем не похожего на других особ одинакового с ним положения в обществе, выражало такое веселье, такую юношескую беззаботность, что можно было счесть его за школьника лет 15-ти, только что вырвавшегося на волю из-под надзора строгого педагога.
– Это ты, Юний Брут! – воскликнул Спурий, вскочил со скамьи и радостно обнял друга, – сами боги прислали тебя сюда!.. Ты мне теперь нужен больше, нежели ктонибудь другой... именно ты!..
Эксцентрик бросил на стол с величайшею небрежностью свою войлочную шляпу с узкими полями (pileus), не спеша поставил в угол толстую суковатую палку, неизменную спутницу всех его прогулок, потом откашлялся, состроил уморительную гримасу, и плаксивым голосом сказал:
– Ах, доля моя, доля горькая!..
Приложив руки к глазам, как это делают плачущие, он постоял минутку в такой позе и залился звонким хохотом.
– Странный ты человек, Юний!.. – заметил Спурий с некоторою досадой на кривлянья чудака перед ним в такие минуты, когда у него самого, так сказать, вся душа кипит и наружу просится излиться в потоке откровенной дружеской беседы о важных событиях в государстве, о чем Брут, Спурий был уверен, тоже знал из городской молвы.
– Не я первый, не я и последний дурак в славном Риме, – возразил гость, перестав смеяться, – я глуп; другие еще глупее; ты умен; другие все-таки умнее тебя. Твое лицо, Спурий, имеет такой расстроенный вид, точно перед тобою находятся неведомые письмена, которых ты не разберешь.
– Юний, – начал говорить молодой патриций, но друг опять перебил его.
– Что бы с тобою ни случилось, я уверен, что твое горе даже вполовину не сравнится с моим. Мне так горько, так горько... ах, как горько!..
И чудак снова захохотал.
– Видно, что у тебя не очень тяжелое горе, если сопровождаешь вздохи таким хохотом, – сказал Спурий иронически, – что тебе за охота, благородный патриций, сын почтенного человека, делать из себя такого шута?.. Ты умен, уже в зрелом возрасте, а на кого ты похож?! Уличные мальчишки кидают в тебя грязью и корками, наступают на твою тогу, когда ты идешь по улице с пением неприличных песен; ты часто забываешь надеть шляпу или покрыть голову тогой, точно невольник, которому это запрещено.
– Ехал бы ты лучше в Грецию учить да ораторствовать по стоям и гимназиям! – перебил Брут с усмешкой.
– Заглянул я с улицы мимоходом сюда в окошко и видел, как ты тут лежал кверху носом на лавке, глядя в потолок и имплювиум, считая воробьев и облака небесные, а это всегда значит, что человек о чем-то думал, думал, да ничего не выдумал. Ты мне удивляешься, точно еще не знаешь, какое у меня главное правило жизни: – ешь, когда в глотку не идет; не проси, когда голоден; сдвинь брови, если на сердце весело, а хохочи в часы лютого горя!..
– Юний, бросим пустяки!.. Что нам болтать пустомелями, точно женщины!.. Слушай...
– Нет, ты прежде выслушай!..
Усевшись на скамью к столу, Брут стал опять комическим тоном восклицать, жалуясь на горе, с самыми смешными размахиваниями рук и гримасами. Он захватил со стола из груды обеденной провизии кем-то дочиста обглоданную кость и держал ее в зубах совершенно по-собачьи, вследствие чего произносил все слова, ужасно картаво, делая этим речь еще смешнее.
– Да что у тебя за горе? – спросил Спурий нетерпеливо, зная, что чудак не скажет ни одного умного слова, пока не накривляется досыта.
– Прекрасная Туллия опять не пришла на свиданье! – ответил Брут.
– Тьфу! – плюнул раздосадованный патриций.