И допытаться бы не мешало, государыня, что те-то затевают? Зачем им понадобилась, с позволения сказать, подслуга такая?
– Я и сама ломаю, ломаю голову, а всё догадаться не могу: что их заставляет отыскивать во мне эти пятна небывалые? Я полагаю, ты, княгиня, ведь сама рассудишь, что я вовсе не такова и далека от того, друг мой?
– Ваше величество, матушка ты наша, да коли бы я не была уверена, что это дерзкая ложь, разве бы я пересказала во всей наготе непутные басни?! Поостережёшься невольно ведь приводить на память подлинное дело… тем паче власть имущим… Ино ведь как покажется?
Снова закипело сердце кроткой монархини, и хитрая княгиня Аграфена ловко свернула на зависть вельмож к светлейшему князю, заставляющую их, в слепой ненависти, чернить отношения правящего делами к носящей корону.
– Одна злоба и чернота души человеческой не видят в его светлости, князе Александре Данилыче, разумнейшего кормчего, ещё самим покойным государем так поставленного, что всё было ему вверяемо при всяком отсутствии его величества. Как же ему теперь-то не предоставить первенства над другими, всемилостивейшая государыня? – хитро подъехала княгиня.
– Всё так может быть… почему мне с князем и не посоветоваться, когда он опытнее всех? Я и сама того держусь, княгиня… но верь мне… бывают минуты, когда я сама замечаю, что Александр Данилыч берёт на себя много ведь лишнего. Заносится так, что другие могут подумать… и нелепость… Я перед ним не смею, вишь? Терплю я покуда, конечно, памятуя его заслуги и дельность, а верь мне, княгиня, едва сдерживаюсь, – как сегодня, например… Вот узнаешь, когда в первый же раз придёт князь, – как отпою я ему прямо, что в последний раз спускаю дерзость. И пусть уж на себя пеняет, если ещё раз.
Княгиня Аграфена Петровна ухмыльнулась и только развела руками.
Государыня, не заметив, кажется, этого движения, предалась своей обычной откровенности и под влиянием её высказывала накипевшее на душе неудовольствие.
– Князь, я тебе скажу, сегодня поставил меня в неприятное положение относительно будущего зятя. Тот привёз с собою очень приятных, образованных кавалеров, а Александр Данилыч показал к ним явное презрение, да не удовольствовавшись этим, Дивьера за них обругал, и сам не зная за что. Да так скверно всё это пришлось… за обедом. Я уж готова была бросить всё и уехать, но удержалась только ради княгини Дарьи Михайловны. А она, моя голубушка, уж надо сказать правду, умеет быть и приятной собеседницей, и хорошей, гостеприимной хозяйкой. Та, видя, как муж набросился на людей ни в чём не повинных, постаралась уж лаской своей загладить как-нибудь нанесённую неприятность. А я, назло князю, дала позволение Дивьеру лично ко мне являться с докладом и тех молодых людей приняла в свою службу камер-юнкерами. И ты, княгиня, должно быть, их знаешь? Это дети старика Левенвольда, что у кронпринцессы был.
– Знаю, ваше величество, предостойные люди, особенно старший.
– А мне больше понравился младший. Он из себя виднее и ловчее старшего. Тот больше годен, кажется, для военной, а не для придворной службы, а младший…
– Младший, ваше величество, гораздо хитрее и, несмотря на свою смазливость, души самой чёрной и совершенно без правил. Картёжник страшный и мот. Да ещё за ним водится один не малый и едва ли не позорнейший порок…
– Какой же? – спросила с удивлением императрица.
– Позвольте мне уж не приводить его, ваше величество! Если я принуждена буду назвать этот порок младшего Левенвольда, то могу показаться в глазах ваших распространительницею самых грязных слухов. Мне и то неприятно, что ваше величество застали нас в объяснении с Анисьей Кирилловной и невольно должны были открыть её неказистое поведение.
– Да, правда, это мне очень больно, что в ком я больше всех была уверена, те и оказались способнее всех меня предать.