Так вот, о татарах, моих пращурах с материнского бока… Если русские былины не врут, татары - народ коварный, кровожадный и сребролюбивый; грабят всюду, а в свободное от разбоя время пьют кумыс и затевают половецкие пляски. Временами я думаю, что это могло быть правдой в эпоху Ильи Муромца, но нынче татарин татарину рознь. Это не единый народ, а много разных народов; есть татары крымские, казанские и пензенские (эти зовут себя мещерами), есть сибирские и астраханские, есть ногайцы, смуглые, узкоглазые и плосколицые, которые тоже вроде бы татары. Один мой прадед был пензенским татарином, жил себе в мире, учил детишек и разводил сады, а другой, согласно семейному преданию, происходил из крымчаков. Этот отличался воинственностью и, как рассказывала бабка, не расставался с кривым ножом. Не знаю, кого он там резал в своем девятнадцатом столетии - может, продажных царских чиновников?
С печалью я смотрел на экран, где что-то взрывалось и горело на фоне вечнозеленых кипарисов. Любопытно, как к таким эпизодам отнесутся наши потомки? Что подумают о нас, что скажут? Что напишут в своих исторических трудах?…
Впрочем, история, не в пример кибернетике, наука темная, конъюнктурная. Продажная девка царизма с социализмом! Как-то я спросил у Бянуса, отчего он занимается инками, майя да ацтеками, а не чем-нибудь поближе и понаваристей - скажем, завоеванием Сибири Ермаком или сексуальной жизнью князя Всеволода Большое Гнездо, Сашка признался, что родная история "смутна еси"; не история, а три мушкетера двадцать лет спустя. Вот, к примеру, вопрос: кем был Петр Первый, гением и реформатором или ничтожеством и тираном?… А вот другой вопрос: кто такие декабристы? То ли военная хунта, то ли радетели отечества… Или, скажем, какие такие татаровья изгалялись три века над Русью?… Может, и не татары то были, а свои?… Так сказать, доморощенные кровопийцы?… Смутно, все смутно! А как же иначе? Русский народ, говорил Бянус, великий народ, и ошибки у него великие, и туман над теми ошибками густ и становится гуще из века в век - в полном соответствии со сложностью национального характера. А вот атцеки и майя были людьми простыми, без всяких изысков и кандибоберов; резали глотки на пирамидах да сочиняли календарь. Еще баскетбол уважали… А те, кто проиграл, с горя топились в колодце. Все ясно, понятно, и никаких тебе тайн, опричь узелкового письма…
Белладонна задремала, пригревшись на моих коленях, но тут новости закончились, грянул бодрый марш, на экран выскочили клоуны, и пошла реклама. Кошка моя мяукнула в панике, потом, сообразив, что конец света еще не пришел, уставилась в телевизор. А я - на нее; временами так забавно понаблюдать за реакцией Белладонны.
"Молоко вдвойне вкусней, если это милкивей!" - донеслось до нас, и моя кошка облизнулась. Молоко и сметану она уважает не меньше рыбки, но самое любимое лакомство - куриные потроха. Любимое, но редкое; кур нынче продают потрошеными, не учитывая кошачьих интересов.
"От Парижа до Находки "Омса" - лучшие колготки!" - рявкнул телевизор, но этот призыв оставил Белладонну равнодушной - колготок она не носила, в отличие от бянусовой Верочки. Тут же началась реклама под девизом: "Педигри - рекомендуется ведущими собаководами!" - и на мордочке Белладонны изобразилось презрение. Подумать только, что едят эти псы!.. С такой же презрительной миной она разглядывала здоровенного рыжего кота, уминающего китикет. Она будто бы говорила: ты что же, лохматый ублюдок, рыбки за всю жизнь не пробовал?… А когда раздалось сакраментальное "Китикет - здоровый кот без всяких хлопот", Белладонна с возмущением мяукнула. Мол, как же так?… Без хлопот - значит без любви; а если хозяин не любит, откуда же взяться здоровью?…
- Насмотрелась? - спросил я. - Ну так хватит глядеть на всякие ужасы. Аппетит потеряешь, рыбка в горло не полезет.
Выключив телевизор, я поднялся, прижимая к груди мягкое теплое тельце, и пошел спать.
* * *
Четыре года назад, когда я, вернувшись к родным пенатам, определялся с трудоустройством, выбор был на редкость велик. Не как при советской власти, в отцовы времена; таких "инвалидов", как он, не брали ни в вуз, ни в "ящик", ни в приличный институт. Но с той доисторической эпохи миновала целая вечность, евреев и вообще ученых в России поубавилось, а в Штатах и Израиле прибавилось, по каковой причине искусства и науки у нас не процветают. Ну что ж, зато появились "новые русские".
Я, кстати, по паспорту тоже еврей, но в наше смутное демократическое время этот факт меня не ущемляет и не эпатирует кадровиков - ни в Физтехе, ни в СПГУ, ни в иных местах, что хоронились раньше от нашего брата на семь замков с парткомом. Теперь все они жаждали взять на работу молодого перспективного "пи-эйч-ди", отучившегося в Саламанке, штат Огайо, знатока языков и обычаев, с заокеанскими связями и петербургской пропиской. И никого из них не волновало, что я такой экзотический фрукт: частью татарин, частью еврей, а частью неведомо кто - может, орангутанг с острова Бали.
Словом, вариантов было много, но я остановился на университете. Во-первых, альма-матерь, как-никак; а во-вторых, ради сатисфакции и поддержания семейной чести: отца моего в начале семидесятых выперли из университетского НИИФа, лишь только он успел закончить аспирантуру. А я, его сын и наследник, мог выбирать между НИИ физики, НИИ математики и НИИ кибернетики. И мог получить там любой оклад - сорок или даже пятьдесят баксов в валютном исчислении! Поистине, демократия означает справедливость!
Я пошел на работу в НИИК, в лабораторию распознавания образов, или ЛРО, как ее называли. Причин для такого выбора существовало две: во-первых, заведовал ЛРО (и кафедрой с тем же названием) милейший старик Вилен Абрамович Эбнер; а во-вторых, наш институт располагался на исконно университетской территории, на стрелке Васильевского острова. Все остальное, имевшее отношение к физике, химии и математике, было выселено за Петергоф, на станцию "Университетская", куда я и ездил шесть с половиной лет, будучи студентом физфака. Ездил и наездился; теперь мне хотелось работать тех краях, куда можно добраться в теплом метро, а не в ледяной электричке.
К счастью, за четыре аспирантских года я ухитрился обзавестись двумя степенями, по квантовой физике и математическому программированию. В последней своей ипостаси я занимался кластерным анализом, а это одна из главных проблем распознавания образов. Итак, я мог продолжить свои штудии у Вил Абрамыча - тем с большим основанием, что тематика моя была комплексной, имевшей равное отношение и к физическим проблемам, и к структурной химии, и собственно к программированию.
Я пытался создать единую классификацию химических веществ. Не элементов Периодической системы, которых всего-то чуть больше сотни, а всевозможных соединений, минералов, сплавов, искусственных материалов - словом, всех многообразных атомарных конструкций, какие известны человечеству. Кстати, никто не знает, сколько их на самом деле; в компьютерных банках спектральной и структурной информации зафиксированы сведения о трехстах тысячах веществ, но их, возможно, миллион, или два, или три. Что же касается классификации, то существуют лишь грубые ее наметки: это вещество - органическое, а это - неорганика; это - полисахарид, а это - структура типа алмаза; это - соединение с бензольным кольцом, а это - из класса гранатов или шпинелей. Но чего-нибудь всеобъемлющего и столь же строгого и стройного, как Периодическая система, мы пока что не придумали.
А это было бы весьма полезно! Ведь всякая классификация обладает прогностическим свойством; иначе говоря, если в ней есть лакуны, то появляется шанс предсказать, что именно в этих пустотах должно размещаться. Вот вам торная дорога к целенаправленному синтезу новых веществ, та же задачка, какую подкинул мне хитрый старый Диш, только не в пример глобальнее. Ею я и занимался, вместе с Джеком и троицей помощников.
Наш НИИК входил в университетскую систему факультетов и научных институтов, являясь самым юным из них: его создали году этак в девяносто девятом. В прошлом веке, как мы шутили. Возможно, но причине малолетства, нас оставили на Васильевском, а не выселили в петергофские джунгли; ведь за юнцами нужен глаз да глаз! Может, была другая причина - разместить большой институт в нашем корпусе не удалось бы, а вот для начинающих он подходил в самый раз. Занимались мы десятком проблем, распределенных среди лабораторий искусственного интеллекта, распознавания образов и программирования.
Если идти от набережной по Менделеевской линии, можно попасть на небольшую площадь Академика Сахарова, мощенную брусчаткой и стиснутую старинными домами. Место это знаменитое; справа - приземистый квадратный истфак, за ним - бывшая биржа, ныне - Военно-морской музей; слева - мрачноватые особнячки Оптического института, каждый в своем стиле и со своей историей; сзади - красно-белая стена Двенадцати коллегий, прямо - серое здание БАН, а за ним Академия тыла и транспорта. В ближайших окрестностях есть и другие диковины и чудеса: Кунсткамера и Зоологический музей, Ростральные колонны, Дворцовый мост, дворец опального князя Меньшикова, сфинксы и Академия художеств.
Я всегда иду по Менделеевской до площади, с каждым шагом погружаясь в девятнадцатый век - а может, и в восемнадцатый; и это мне приятно. На площади я останавливаюсь, озираюсь и понимаю, что в Петербурге есть только один университет. Все остальные носители этого пышного имени - узурпаторы и нувориши! И политехники, и скороспелые менеджеры, и профсоюзные обиралы. Все они - клубника в чесночном соусе, коктейль из денатурата с лимонадом! Мало назваться университетом; университет - это традиции, это великие умы, творившие здесь сто и двести лет назад; это, наконец, стены - пусть обшарпанные и ветшающие, но видевшие блеск и славу, победы и поражения, события великие и ужасные…