Улицы Вышнего Волочка после отправки речного каравана преобразились, сделались чище и как будто светлее. Уплывшая на ладьях сволочь унесла с собой серый налёт порочной мерзости, которую привносят в город массы людей с богатым жизненным опытом. А может, просто меньше стало попов, да вышибалы в чёрных кафтанах повывелись. Тверёзые мужички ловко мастрячили кровли на пристройках, бабы шныряли с корзинами на базар и взад, ихние детишки разом обрели весёлый, ухоженный вид. Двигаясь тротуарами, Жёлудь зырил по сторонам и не уставал удивляться всеобщему преображению, случившемуся, стоило бате волевым решением раздавить насосавшегося паука. Об углах улиц Парижской Коммуны и Вольфрама Зиверса на гранитном постаменте красовалась ещё одна культурная ценность литого чугуна, воздвигнутая на городское благо щедрым ростовщиком. На фоне избушек родного поместья, за которыми громоздилась буровая вышка, кучерявый гений в сюртучке шаловливо присел на вертикальный столбик. "Сегодня с божией помощью отымел керн. Ас Пушкин", – хвастался золотыми буквами блудливый ас. Жёлудя передёрнуло. Памятники, которыми украшал город покойный Едропумед, отчего-то не облагораживали окрестности, как, например, эльфийские скульптуры Мандельштама и Цветаевой в Тихвине, а привносили явственно ощутимую душевную пакость.
– И это наше всьо? – Лузга харкнул на постамент, гневно тряхнул ирокезом, сунул руки в карманы.
– Какая культура, такие кумиры, – обронил Щавель.
– Это ж надо придумать. Того, кто это ставил, самого бы на кол.
– Того, кто это ставил, уже черви едят, – напомнил старый лучник.
– А, ну да! Вот же урод был, пидорас его понюхал, – Лузга стрельнул глазами в сторону Жёлудя, сдержался, помолчал, добавил в его сторону: – Едропумед христианином был. Теперь, по ихнему согласию, за самоубийство в аду горит. Ну, да по вере воздастся.
– Как бы, – сказал Щавель.
– А чего там такое в кабинете ростовщика вышло, батя? – Жёлудь всё не решался как следует выведать о кончине Едропумеда. Подкатывал несколько раз с расспросами, но отец отмалчивался.
– Разговор вышел, – сказал Щавель. – По факту, Едропумед не вынес тяготы вины, достал незаконно хранимый огнестрел и вынес себе мозги.
– И чего? – эту версию Жёлудь уже слыхал.
– Завтра двинемся в путь. Впереди Москва.
– Боязно, батя, – признался парень.
– Ленина бояться – в Москву не соваться. Что теперь, через Рыбинск на восток ходить?
– Эх. Да всё равно не по себе.
– Есть такая профессия – Родину зачищать, – отрубил командир. – От шпионов, от ереси, от повального пьянства и всякого иного внутреннего врага, подрывающего безопасность государства. Быстро и аккуратно, как опытный ветеринар помогает плохому танцору. Кто не прав, кто против нас, тот пусть думает о вечном.
– А как правого отличить и не ошибиться?
– Слушай сердце, оно не обманет. Сердце напомнит, но думай всегда головой и поступай по рассудку. Чему я тебя учил? Не предавай, своих не бросай, спрашивай за беспредел и косяки, не лги ради выгоды.
– Помню, батя, – сказал Жёлудь.
– Как просто всё у тебя, – усмехнулся Лузга.
– Правда всегда проста и понятна, потому она и правда, что прямая, и видно по ней сразу всё. С правдой жить куда лучше, чем жить не по лжи, как эльфы, или ради эффективности, как манагеры.
– А вот Филипп говорит, что тот, кто первый увидел трещину в стене четвёртого блока, того и радиация, – вставил парень. – Мол, изловчиться надо в жизни и успеть ухватить прежде ближнего, в том заключается доблесть быстроты ума и телесного проворства.
– Не слушай всякую сволочь, – Щавеля достала ядовитая стрела барда, пущенная гадом издалека в душу командира, дабы через родного сына отмстить за причинённые унижения. – Нам ещё далеко идти вместе, многое придётся перенести, и сам повидаешь всякое. Его, вон, слушай, как меня, – кивнул он на Лузгу. – Князя слушай, если придётся. Больше никому не верь.
– А маму? А братьев?
– Живи своим умом, – одёрнул, как отрезал, Щавель. Пора было окончательно отделять младшего от семьи, иначе никогда не повзрослеет. – Твоя жизнь, значит, и ответственность твоя. Сам решай, как поступить. У тебя есть право выбора, и тебе ещё не раз крепко придётся подумать, куда и с кем пойти.
– А ты когда самый большой выбор делал, батя? – понял Жёлудь, что наступил редкий момент откровенного разговора, на который почти никогда не расчувствовался отец.
– Было такое, сынок, давно, когда мы нашу Родину спасали от нашего правительства.
Лузга оскалился полной пастью гнилых зубов.
– И что было потом?
– Потом любезный Лучезавр стал светлейшим князем, а ближних своих сделал боярами. Посадил их новгородскими землями управлять.
– А тебя в Тихвин?
– Кто-то должен эльфов стеречь и за шведами присматривать. Там передний край, как в Ульяновске перед заставами Орды. Если что, первый удар по нам. Мы тоже на острие. Первыми ударим, если что.
– А что может быть?
– Князь может начать войну против шведского королевства. Или против Орды. Как светлейший скажет, так и будет, а мы должны приказ выполнять.
– Да, батя, – кивнул Жёлудь. – В лесу шведам с нами не сладить, на воде разве что. Как с воды в лес сунутся, так и края им.
– Верно мыслишь, – поощрительно сказал Щавель и мягко ткнул в плечо Лузгу: – А ты что думаешь?
– Вопрос не по окладу, командир. Моё дело в оружейке сидеть и стволы чинить. По лесу вы сами бегайте. Угораздило же меня подписаться на этот мутный поход в Белорецк!
Лузга помотал блевотным ирокезом, сокрушаясь о собственной глупости и проявленном в Новгороде малодушии.
– Без тебя никуда, – сказал Щавель. – У тебя в Белорецке кореша остались.
– Какие там кореша! Все суки, за осьмушку пеклеванного сдадут.
Дошагали до старой насыпи, спустились с неё и оказались за границей города. По тракту мимо Газовой деревни дошли до Льнозавода, свернули в лес, чтобы не отсвечивать на дороге, двинулись, ведомые Жёлудем, к цели. Льнозавод остался за спиной, а по правую руку завонял Новотверецкий канал. Под ногами хлюпало, пахло тиной, замшелой корой и сочной болотной травой. Жёлудь сразу приободрился, котомка перестала тянуть к земле, шаг сделался упругий, мягкий.
– Какого чёрта мы тут попёрлись? – возмущался Лузга, который сразу увяз и начал плестись в хвосте. – Шли бы как люди по дороге.
– Заметят на дороге, – Щавелю лес тоже придал сил. – Нам чужие глаза не нужны, обвыкайся ходить с нами. Жёлудь, возьми его на буксир.
Парень зацепил Лузгу за ремень, повлёк за собою. Лузга отбивался и шипел, но бесполезно.
– Михана-то почто не взял, батя?
– Каждому своё, – только и сказал Щавель.
– Михан, он кто? – спросил Лузга.
– Сын мясника Говяды.
– Первый мясник в Тихвине, что ли?
– Да.
– Поня-а-атно, – многозначительно протянул Лузга, резво шевеля копытами на молодецкой тяге. Дыхалка его стала сдавать. – Может, хорош, командир?
– Пришли практически, – доложил Жёлудь.
Встали.
– Где? – спросил Щавель. Жёлудь указал левее и вперёд. Медленно двинулись, вскоре за деревьями возник просвет. – Люди были там?
– В тот раз не приметил, а по времени было так же, как сейчас.
Деревья расступились, подлесок стал жидким.
– Ни хрена себе поварня, – сказал Лузга.
* * *
Витязей на драку подначил подлый бард Филипп.
Когда Щавель, Жёлудь и Лузга покинули в неизвестном направлении двор, у Михана ажно щёки запылали от обиды. "Обесчещенного взяли, а мной пренебрегли?! – надул губы молодец, а потом стиснул зубы. – Ну и пусть! Я-то друзей найду. А если Жёлудь станет изгаляться, по сусалам въеду".
– Э-гей, паря, – тронул за рукав бард Филипп. – Гляди веселей. Чего понурился?
Михан всхрапнул, аки конь, набрал полон рот харчей с соплями, сплюнул в пыль, растёр сапогом.
– Вот так! Насрать и размазать, – одобрил бард. – Ты орёл, паря. Айда с нами в кабак, развеешь грусть. Вишь, Скворец с Ершом подтянулись, компания что надо собирается.
Этих двоих Михан уже знал, сблизились за время освоения Едропумедова наследия. Ёрш и Скворец всюду держались вместе. Ёрш, жилистый востроносый, с мелкими движениями; Скворец – рослый, с мясистой ряхой, вальяжный не по чину, был старшим в боевой тройке и метил в десятники.
– Айда, что ли? – собрал их вместе Филипп.
– Идём накатим как следует, – Скворец обозрел лесного парня, будто одаривая милостью, и четвёрка двинулась в кабак.
Бард нацелился на греческий низок "Исламская сельдь", в котором они ещё ни разу не были. Накануне Филипп пропился вдрызг, хорошо, хоть гусли уберёг. Теперь он рассчитывал похмелиться за счёт собутыльников, полагая, что у Михана сохранилось сколько-нибудь из взятых в дорогу средств.
Яркая рыбина над входом в корчму переливалась всеми оттенками зелени, дескать, в какой цвет хочу, в такой и покрашусь, а полумесяц её жаберной крышки кагбэ намекал игриво отворить дверь забегаловки и пуститься во все тяжкие. Держал низок грек Ставриди, бывший купец и клеймёный гребец с турецкой галеры.
Компания спустилась по пропитанным многолетней блевотиной ступеням в барный зал. Несмотря на ранний час, возле стойки толпился досужий народец, втюхивая за чарку розданное от щедрот барахло. Было ещё не слишком людно, но уже шумно.
– Нацеди-ка, хозяин, нам четыре чарки сердитого для разгона! – перекрыл своим певческим баритоном общий гам Филипп, доставая из кошеля завалящую медную монетку, и запустил по стойке к корчмарю.