Леонид Смирнов - Умереть и воскреснуть, или Последний и чу стр 19.

Шрифт
Фон

- Глу… Глу… Глупее вопроса… - Ему было трудно говорить. - Ты меня удив… ляешь.

В дверь уже колотили прикладами. Звякали затворы.

- Откройте! Дверь сломаем!

- Все в порядке! Оставьте меня в покое! - заорал я во всю глотку.

Солдаты меня не слышали или не хотели слышать. Голоса снаружи становились все громче, настойчивей. Люди теряли последние остатки терпения и здравого смысла. Вот-вот начнут палить в дверь из винтовок.

- За тебя будут мстить?

- Да… - с трудом выдавил вервольф.

Бум! Бум! Бум! Под ударами топоров дверь ходила ходуном. Она была прочна, но дерево есть дерево: косяк затрещал, здоровенные гвозди, на которых держался засов, начали вылезать из толстенного елового бруса. В моем распоряжении были секунды.

- Ты хотел вытереть о нас ноги или просто питался чем и где придется?

На мгновение показалось, что вервольф сыто облизывается.

- Приятное… с полезным… - последнее, что он успел сказать.

Скоба засова с душераздирающим треском и скрипом стонущей стали оторвалась от косяка. Дверь распахнулась. Грохот, топот ног, крик, мат. Солдаты застыли на лету, словно натолкнувшись на прозрачную стену. Слишком боялись его, хоть и лежащего на полу, беспомощного. Отшатнулись разом, ринулись назад, на крыльцо, - кто успел развернуться, кто задом наперед. Бились в дверном проеме, пихая и давя друг дружку. Вервольф остался в сенях один. Гримаса радости перекосила его губы. В последний раз он победил жалких людишек.

Солдаты остановились на крыльце. Потные, перепуганные, злые как черти. Очухавшись, они снова набились в сени и яростно щелкали затворами.

- Не стреляйте! - кричал я. - Мы его допросим!

А солдаты в ожесточении палили. Пули щепили бревна, доски пола и одна за другой прошивали тело вервольфа, а он все не умирал. Оборотень лежал на спине, раскинув руки. Ноги его были согнуты в коленях, словно он пытался встать.

Лица у солдат были перекошенные - не от ненависти, а скорей от страха. Магазины кончались, они судорожно перезаряжали винтовки и карабины, роняли патроны на пол, матерились; руки у них дрожали.

В дверь, распихав солдат, вломился Зайченко. Он приволок "кедрач" и, держа пулемет за сошки, длинной очередью вычертил на груди вервольфа странный каббалистический знак. Пули входили в плоть оборотня, не выбивая ни капли крови, будто рождественского кабана шпиговали лесными орехами.

И все это время - несмотря на адскую боль и страшные удары, сотрясавшие его тело, - вервольф неотрывно смотрел на меня. Он выискивал взглядом мои глаза, что-то хотел передать мне напоследок - говорить уже не мог. А потом вдруг потерял меня из виду, глаза его забегали, выискивая утраченную цель, стали закатываться, открывая увитые багровой паутиной белки.

Я смог расшифровать его послание, лишь когда все было кончено и солдаты крючьями выволокли труп из дома. В голове у меня возникли огненные строки: "Ты будешь жить долго. Дольше всех. И ты позавидуешь мертвым. Ты будешь молить о смерти и не получишь ее". Где-то я слышал все эти страсти, вернее, читал. Затем я обнаружил еще три фразы: "Я буду приходить к тебе, напоминать. Память слаба. Останутся метки на стекле". На этом все.

Тогда я не стал принимать слова вервольфа всерьез - и без того было тошно. Убедил себя, что нагадить он хотел перед смертью, укусить побольней напоследок - разве не ясно?

Глава восьмая
Родные стены

Спустя неделю после смерти оборотня остатки отряда подходили к Кедрину. Штабс-капитан Перышкин на своей Звездочке ехал впереди, за ним следовал Зайченко с импровизированным штандартом - прикрепленной к древку деревянной рамой. Она была обтянута кожей вервольфа, которая из-за множества пулевых отверстий походила на решето.

Фельдфебель сам содрал с оборотня шкуру. Я был против глумления над трупом, но на сей раз к моему мнению не прислушались: уж больно перетрусили за время похода и воякам надо было избавиться от своего страха.

Мы с инспектором замыкали колонну. Господин Бобров приободрился и временами даже что-то насвистывал. На меня он отчего-то старался не смотреть, избегал разговоров, и в конце концов я потерял терпение. Необходимо было выяснить, в чем дело.

Решившись, я чуть пришпорил лошадь. Я сроднился с Пчелкой за эти долгие недели и даже перестал замечать едкий запах конского пота, который уже давным-давно насквозь пропитал и меня самого.

Преодолев разделяющие нас три метра, я коснулся инспекторского плеча. Он вздрогнул, повернул голову, молча вопрошая: что случилось?

- Поговорить надо, Сергей Михайлович.

- Валяй! - в несвойственной ему манере ответил Бобров.

- Что вы бегаете от меня как от чумы? Или на меня противно смотреть?

- Резонный вопрос, - помолчав, ответил инспектор. - Нет, ты тут ни при чем. Это я сам себе противен. Такие дела, голубчик…

- В чем же вы замарались?

- Хм. Хр. - Бобров как-то весь перекосился, а потом вздохнул глубоко, вобрал в себя побольше воздуха и заговорил тихо и тускло: - Использовал я тебя. И подставить должен непременно. Имею такой приказ. Сначала ты убьешь оборотня - желательно не сразу, чтоб помытарить отряд и потерять побольше людей. А затем я обвиню тебя в их гибели. Да и гробить специально никого не пришлось - все само собою вышло…

Я не пришел в бешенство и даже не разозлился, потому что сил не осталось. Противно мне стало - только и всего.

- Так что же вам мешает довести дело до конца?

Он молчал, все ниже клонясь головой к холке коня. "Уж не помер ли часом?" - испугался я и закричал:

- Сергей Михайлович! Вы меня слышите?!

- Не кричи, не глухой, - раздался его спокойный голос. - Думать мешаешь над ответом. Совесть вроде давно отмерла. Чести откуда взяться - не дворянского ведь сословия. Привязался к тебе, наверное…

- И что теперь с вами будет?

- Ушлют куда-нибудь в Шишковец, а может, наоборот, наградят и - с повышением - задвинут в Каменск. Кто ж их разберет?

Пустые дачи с заколоченными или распахнутыми настежь дверями; оставленные на полях подгнившие кочаны капусты; компостные кучи. Голые кривые стволы яблонь, переплетенные прутья малинника. Эта печальная картина нас не пугала. На дальних подступах к Кедрину мы столкнулись с конным патрулем и уже знали, что город не вымер.

Кедрин был словно в осаде, но жители его никуда не делись, все были там, в пределах городской черты. Туда же вывезли и селян из трех ближайших волостей, набив в заводские бараки как сельдей в бочки; многих подселили к горожанам в дома и квартиры. Возможностей организовать лагеря беженцев в городе не было - ни свободного места, ни палаток. Да и холод по ночам собачий.

В Кедрин согнали и домашнюю скотину. Она непременно сдохла бы с голоду, и "отцы города" приняли мудрое решение - резать. Убили тем самый двух зайцев: и горожан с беженцами будет чем кормить первое время (продовольствие ведь доставляют только аэропланами), и добро не пропадет. А потом крестьянам обязательно заплатят. Бумажными, само собой, - не золотом же… И чем выше будет в стране инфляция, тем городу лучше.

Наше возвращение в Кедрин вряд ли можно было назвать триумфальным. На санитарном кордоне отряд встретили автоматчики, одетые в оранжевые костюмы химзащиты. Действовали они столь решительно, что мне даже показалось: вот-вот пустят нас в расход, чтоб не возиться с такой заразой. На самом деле за время осадного положения карантинщики насмотрелись всякого, а человечьим сердцам свойственно быстро ожесточаться. Но убивать нас они вовсе не собирались.

Из-за карантина по черной сибирке нас продержали в "отстойнике" тридцать один день. Эта гнусная болезнь, которая трижды за столетие вылезает из солончаковых пустынь Северной Парфии и лишь по недоразумению получила название нашей страны, в былые времена выкашивала каждого третьего. От нее распухают в поросячьи рыла и чернеют лица, а потом сгнившие куски плоти начинают отваливаться, обнажая кость. Но человек до самого конца чувствует лишь слабое недомогание и со слезами восторга вдыхает удивительный, сладостный аромат собственного тления.

В "отстойнике" нас переодели в дурацкие белые балахоны - дань старинному обычаю, расселили в два барака (офицеры и унтеры отдельно, рядовые отдельно), так что нас оказалось четверо, включая Зайченко. Штандарт у него, понятное дело, отобрали и вместе с нашим обмундированием, амуницией и оружием сожгли в огромном костре.

Хорошо хоть родным сообщили, что мы живы и здоровы. Потом раз в неделю нам приносили письма из дому. От нас же записки не брали. По идее могли бы установить в бараке телефон, да вот не стали - не уважили. Знать, не достойны.

Кормили нас скудно, но, судя по всему, теми же продуктами, что ели сами. Каша, пустые щи, морковный чай, снова каша. Делать было совершенно нечего, и, если бы охрана не смилостивилась и не выдала нам колоду карт, мы, наверное, чокнулись бы от тоски и печали.

Играли в основном в преферанс и бридж. Зайченко пришлось на ходу осваивать правила, но голова у него варила отлично, насобачился - еще как. Играли на грядущие премии за уничтожение вервольфа. Обещано городским головой было ни много ни мало по тысяче червонцев офицерам и по пятьсот - рядовым.

Компания картежников подобралась славная: штабс-капитан оказался матерым окопным - вернее, блиндажным - игроком; инспектор, как выяснилось, в течение двадцати лет один вечер в неделю обязательно проводил за ломберным столом; у меня была профессиональная память, логический ум и инстинкт охотника; ну а фельдфебель все схватывал на лету - таких на фук не возьмешь. Так что рубка шла славная, и никому никого раздеть не удалось.

Наконец двери "отстойника" открылись.

- Живой, сынок… - были первые слова отца, ожидавшего меня у дверей префектуры.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора