Гурьев вышел ему навстречу. И снова ошалел кузнец. Не иначе, он и вправду – не то колдун, не то оборотень, оторопело подумал Тешков. А не то – забирай выше. Он сам, да и всё его семейство привыкли к Гурьеву домашнему, вполне своему, такому, - обыкновенному. А тут… Будто свет от него идёт. И сабля эта ещё. Такая.
- Здравствуйте, господин есаул, - Гурьев странно, легко и как-то текуче, опустился на лавку напротив Шлыкова, улыбнулся беспечно, поставил меч в ножнах между колен, положил на рукоять подбородок. - Премного о вас наслышан и рад увидеть вас наконец-то воочию.
- И я слыхал про тебя, герой, - огладил роскошные усы Шлыков, покосился на меч. - Эка вымахал!
- Да уж, росточком Бог не обидел, - согласился Гурьев.
- Ну, и что, герой? Пойдёшь в моё войско служить? - Шлыков смотрел на Гурьева пьяными, налитыми кровью глазами.
- Предложение лестное, Иван Ефремыч. Беда в том, что с планами моими оно никак не согласуется.
- А плевать мне на твои планы, - окрысился Шлыков.
- И напрасно, - вздохнул Гурьев. - Поверите или нет, - напрасно. Вот совершенно.
То ли тон его спокойный так на Шлыкова подействовал, то ли ещё что, - Тешков так и не уразумел. Только скис как-то враз грозный атаман, вроде как даже хмель бешеный из него утекать начал. А Гурьев, как ни в чём ни бывало, продолжил:
- Я здесь гость, Иван Ефремович, и если кому что и должен, то одному лишь Степану Акимовичу, - за кров и науку. А с большевиками у меня свои счёты. Только вот сводить их так, как вы это делаете, я нахожу бессмысленным и опасным. Опасным, поскольку обоюдное озверение достигло уже того градуса, когда всё равно людям, кто виноват, а кто прав – лишь бы отомстить да крови побольше выпустить. Это уже не война, Иван Ефремович. Это безумие.
- Знакомые речи, щенок. Большевистские, - Шлыков начал багроветь.
- Вот так глупость, не правда ли? Сидит большевик перед казачьим атаманом и пропаганду разводит. С агитацией. Чего ради, непонятно. Но, наверное, есть какой-нибудь резон.
- И какой же?
- Простой, Иван Ефремович. Простой, как сама правда. Кто вешает и звёзды на спинах вырезает, тот зверем и сатрапом войдёт в историю. А какое знамя при этом над ним развевается, истории всё равно. Не видят люди никакой разницы, Иван Ефремович. Красные вешали, грабили, мобилизовывали. Пришли белые – и то же самое. Ничего не изменилось. Потом снова красные… А жить когда же, Иван Ефремович? Кто же войско кормить будет, телеги чинить, коней подковывать, хлеб сеять? Детей растить? Десять лет с шашкой да карабином в седле, десять лет по пояс в крови. Это вы сами. Хотите и Федьку таким же сделать?
- А ты знаешь?!
- Знаю, - оборвал атамана Гурьев. - Давайте вот как, Иван Ефремович. Вы – ставите против меня самого лихого и опытного из ваших рубак. Верхом и с шашкой. А я – пеший и безоружный. Если он меня развалит, - двум смертям не бывать, как известно. А если я с ним справлюсь – оставите Федьку Степану Акимовичу. Пускай Бог рассудит, на чьей стороне правда. Что скажете?
- Ах ты…
- Соглашайтесь, Иван Ефремыч. Зрелище гарантирую – первостатейное. Казак с шашкой подвысь – и голый человек на голой земле. По рукам?
- Ты что творишь, Яшка, - простонал, бледнея от ужаса, Тешков. - Зачем?!
- Ну, ты сам себе приговор подписал, хлопчик, - ощерился Шлыков. - Выходи на майдан!
- Через полчаса я буду готов, Иван Ефремович, - и Гурьев встал, давая понять, что разговор завершён.
Когда Шлыков, гремя ножнами и шпорами, матерясь в креста, бога и душу, вывалился прочь из хаты, Гурьев повернулся к едва дышащим Тешковым:
- Не бойтесь, дорогие. Я справлюсь.
- Яков Кириллыч, батюшка! - заголосила было Марфа Титовна.
- Цыц, дура, - рявкнул кузнец. - Икону неси, Спаса Нерукотворного, живо! Кому сказал?!?
Женщина всхлипнула и полезла в красный угол. Через несколько минут она стояла, держа трясущимися руками икону, рядом с мужем. Тешков поглядел Гурьеву прямо в глаза, проговорил тихо:
- Знаю, что не веришь ты в это, Яков. Но мы-то, сынок?! Мы-то веруем. Верой нашей и благословляем тебя, как у нас, православных, полагается. Храни тебя Господь Бог Иисус Христос, Богородица Пресвятая, Дева-Заступница, и Святые Угодники, и все праведники православные. Ступай, сынок.
- Спасибо, Степан Акимыч, - кивнул Гурьев. На этот раз даже следа улыбки не было на его лице.
Он вышел на середину майдана – в хромовых дорогих сапогах на тонкой подошве, заправленных в голенища шевиотовых брюках и рубахе навыпуск на голое тело. Без папахи, без ничего. Морозец был – градусов пятнадцать, никак не меньше. Саженях в двадцати от него гарцевал на коне казак в щегольском полушубке с вывернутыми швами, поигрывал шашкой лениво, красуясь перед толпой. Станичники молчали в основном, - мужчины смотрели сердито то на казака, то на Шлыкова с отрядом, и с жалостью – на Гурьева. Бабы шмыгали носами – реветь в голос боялись. Пелагея стояла, терзая руками концы туго охватывающего её голову пухового платка, в первом ряду, бледнее смерти, только глаза полыхали неистово, да губы шевелились – то ли молилась, то ли заговоры шептала.
- Па-а-а-ашшё-о-ол!!!
Казак поднял коня на дыбки и огрел для пущей ярости нагайкой. И, выдернув из ножен и подвысив шашку, с гиком помчался на Гурьева. Он изготовился и зло улыбнулся.
Толпа охнула разом, когда полированная сталь сверкнула на солнце, опускаясь Гурьеву прямо на темя. А в следующий миг все увидели его, совершенно невредимого, стоящего ровно на том же месте с поднятыми вверх руками, с зажатым между ладоней клинком. Конь пронёсся сквозь распахнувшееся людское кольцо, и кубарем покатился по снегу казак, вылетев из седла, словно выдернутый арканом. Повисла такая тишина, что сделалось слышно, как трутся друг о друга молекулы воздуха.
Но лишь на мгновение. И тут же взорвалась тишина рёвом станичников, - восторженным, судя по всему, рёвом, бабьим визгом, свистом казаков, конским ржанием, собачьим лаем. Это радует, подумал Гурьев. Он с размаху всадил шашку в глубоко промёрзшую землю – зазвенел протяжно, чуть спружинив, клинок, а гомон толпы мгновенно стих, - и шагнул к сидящему на приплясывающем жеребце Шлыкову:
- Я своё слово сдержал, Иван Ефремович.
- И я сдержу, - рявкнул Шлыков. - Федьку Тешкова ко мне!!!
Подъехал Фёдор. Шлыков посмотрел на него исподлобья. И вдруг – улыбнулся:
- Оставайся дома, хлопец. И то, не дело это – чтоб отец один в кузнице барахтался. Авось с молотком больше от тебя пользы будет. Ну?! Чего смотришь?!
- Благодарствуйте, Иван Ефремович, - поклонился в седле парень.
А Гурьев кивнул.
По случаю благополучного завершения ристалища Тешковы закатили пир на всю честную компанию. Неожиданное и захватывающее дух окончание турнира разрядило обстановку, сломало лёд между отрядом, самим Шлыковым и станичным обществом. Принесли столы и лавки от соседей, расселись кое-как, - в тесноте, зато никто не в обиде. Пелагея держалась за Гурьева так, словно боялась, что он вот-вот улетит. Она сидела от него по левую руку, и в голове у неё гудело ещё от всего пережитого несколько часов назад. Она даже не прислушивалась, о чём говорили Гурьев с атаманом. Гурьев, понимая прекрасно, что с ней творится, разрешил быть с ним рядом, хоть и не полагалось это никакими законами, писаными и неписаными. Но сегодня не кто иной, как Гурьев, устанавливал все законы.
Шлыков пил много, но не пьянел уже – всё ещё был под впечатлением от увиденного. Людей своих знал Шлыков превосходно, и с тем казаком, что он против Гурьева выставил, говорил сурово – однако трясся казак и крестился, икал и блеял, как овца… В колдовство никакое не верил, конечно же, Шлыков. Но…
- А могли бы вы, Яков Кириллыч, казаков моих таким фокусам научить? Хоть человек с полдюжины?
- Могу, но не стану, Иван Ефремович. Не один месяц на это нужен. Но дело даже не в этом. Не сможете вы ими после такого командовать, понимаете? А ведь в той жизни, что здесь течёт, невозможно вам свой авторитет ронять. Я ведь и с вами сижу вот так, здесь и сейчас, надеюсь, понимаете, для чего.
- Да уж не дурак, - засопел Шлыков.
- Вы поймите, дорогой вы мой Иван Ефремыч, - Гурьев коснулся руки есаула. - Не нужно мне ничьё место чужое. Мне на своём хорошо и уютно. Но ведь сил нет смотреть, как пропадает, расползается всё.
- А что же делать?!
- Да не знаю я, - поморщился, будто от зубной боли, Гурьев. - Ну, пройдёте вы огнем и мечем, повесите ещё двух комиссаров, ещё троих. Или десяток, неважно. А из Читы новых пришлют. И станичников, казаков, за волю и счастье коих вы живота не щадите, на Соловки вывозить станут. Это ли воля и счастье, по-вашему? По моему разумению, было бы куда мудрее здесь, в Трёхречье, закрепиться окончательно. Не годовать, а жить.
- Это как?
- А вот так. Слышали вы или нет, не знаю. Очень любят большевики народ при помощи синематографа агитировать. Приедут на автомобиле, в котором киноаппарат установлен, и пошли кино крутить. Кино – очень интересное средство, Иван Ефремович. Совсем не забава, как некоторым кажется.
- А это при чём тут?!