В XIX веке прогресс захватывал западные нации в целом и ассимилировал меньшинства в едином, быстро развивающемся национальном коллективе. В XX веке прогресс создает в незападных странах этнические анклавы и сталкивает их с медленно развивающейся крестьянской и ремесленной массой – это создает конфликты. Важно и то, что афро-азиатские страны хранят живую память перенесенных национальных унижений. Их европейская аналогия – скорее Германия, старые раны которой были растравлены Версалем, чем Англия. Но даже самые крайние европейские примеры не идут в сравнение с тем глубоким и недавним оскорблением национального достоинства, которое нес с собой колониализм. Как ни возмущали немцев союзники, как ни раздражало итальянцев австрийское господство, они никогда не наталкивались на надписи: "Собакам и немцам (или итальянцам) вход воспрещен". Все это в прошлом, но прошлое, если растравлять его, очень живуче. Во время мусульманских погромов в Гуджарате некоторые образованные индийцы, читавшие книжки по истории, говорили о реванше за проигранную тысячу лет назад войну с тюркскими завоевателями. Реванш заключался в том, что хамски оскверняли мечети и могилы мусульманских святых и около тысячи человек вырезали.
В социальном отношении афро-азиатские массы едва вышли – и часто не совсем еще вышли – из положения, близкого к рабскому. А рабство, как говорил еще Гомер, отнимает у человека лучшую часть его доблестей. Нужны десятки, а может быть, и сотни лет уважения к гражданским правам, чтобы воспитать чувство неприкосновенности человеческой личности.
Наконец, последнее по счету, но не по важности: стремясь сплотить нацию, многие правительства и партии афро-азиатских стран прямо поощряют ксенофобию. Особенно этим злоупотребляют диктаторские режимы. Сталинская политика "борьбы с космополитизмом" – отнюдь не исключение. Игроки, видящие на один ход вперед, не предполагают, что отдаленные последствия политики "козла отпущения" могут обрушиться на тот народ, который таким образом сплачивают. Три года тому назад писали об осквернении еврейского кладбища. Сегодня уже оскверняют русские кладбища и русские бегут от погромов.
БЕСПОЧВЕННЫЕ ИНТЕЛЛИГЕНТЫ
Характерная особенность незападных стран – своеобразный общественный слой, получивший в Россия название интеллигенции. Термин "интеллигенция", войдя в быт, получил новые значения, соответствующие положению работников умственного труда в советские десятилетия. Однако первоначально интеллигент – это не всякий работник умственного труда, а специфический тип, возникающий где-то на полдороге между книжником древних и средневековых цивилизаций у. интеллектуалом Нового времени.
Некоторые западные словари определяют интеллигенцию так: "русские интеллектуалы, обычно в оппозиции к правительству". Несколько подробнее ту же модель развил царский министр внутренних дел Плеве в письме к Победоносцеву: "Интеллигенция – это тот слой нашего образованного общества, который с восхищением подхватывает всякую новость, и даже слух, клонящиеся к дискредитированию правительственной или духовно-православной власти, ко всему же остальному относится с равнодушием".
В таких определениях есть доля истины, но, разумеется, невозможно ограничиться чисто политической и отчасти даже полицейской характеристикой интеллигенции.
Интеллигенция трагически противостоит не только правительству, но и народу, во имя которого пытается выступать, и трудно сказать, от кого она дальше. Народ часто не умеет отличать интеллигенцию от режима, отечественного или иностранного, с которым она борется. Это проявлялось, например, во время холерных бунтов. А интеллигенция колеблется между презрением к невежественному народу и обожествлением его (начиная с русской концепции народа-богоносца, кончая китайским лозунгом: учиться у рабочих, крестьян, солдат).
Так же противоречива интеллигенция и во многих других отношениях. Она складывается в странах, где сравнительно быстро принялась европейская образованность и возник европейски образованный слой, а социальная "почва", социальная структура развивалась сравнительно медленнее. Интеллигент, вставший "в просвещеньи с веком наравне", вынужден действовать в "непросвещенной" обстановке, полуазиатской, или, если воспользоваться другим термином, – полуфеодальной. Отсюда трагическая расколотость в отношении к практике. Чернышевский высмеял ее в "Русском человеке на rendez-vous", а Добролюбов – в статье про Обломова, думая, что говорят только о дворянах. Но Герцен был прав, ответив им: "Все мы Онегины, если не предпочитаем быть чиновниками или помещиками". Замечательный русский мыслитель Г. П. Федотов считал характерным для интеллигенции "идейность задач и беспочвенность идей". Иначе, по-видимому, и не могло быть у европейски образованного слоя в неевропейской стране, народ которой сопротивлялся европеизации. Становясь революционером, интеллигент либо рассуждает о насилии, терроре, революционной диктатуре и проч., как Иван Карамазов, но действовать предоставляет Смердякову, либо сам берется за топор, как Раскольников, но тут же отшатывается от сделанного. Образы, созданные Достоевским, – вернее многих научных моделей исторического процесса. В жизни русской интеллигенции постоянно нарастают две тенденции: одна к действию во что бы то ни стало ("К топору зовите Русь"), другая, напротив, окрашена непреодолимым отвращением к грязи и крови истории (Лев Толстой и толстовцы). Один поэт пишет:
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника -
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.
Другой отвечает:
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первозданной красе…
Отсюда, с одной стороны, постоянное этическое горение русской литературы, "бунт" Ивана Карамазова ("Не хочу гармонии, из-за любви к человечеству не хочу… Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка…"), отсюда "Не могу молчать" Льва Толстого и проч. За это Томас Манн назвал русскую литературу святой, а Короленко, имевший возможность выбирать между украинской, польской и русской национальностью, выбрал русскую за гуманность (см. "Историю моего современника").
С другой стороны, все проблемы "больной совести" решительно отвергались деятельной, практически настроенной частью интеллигенции. В пьесе Билль-Белоцерковского герой стремительной походкой проходит мимо девушки, ждущей поезда на каком-то сибирском полустанке. "Что вы читаете?" – спрашивает он вполоборота. "Преступление и наказание", – кротко отвечает девушка. Герой пожимает плечами: "Одну старушку убили, а разговору сколько!"
На аналогичном контрасте построен роман Тагора "Дом и мир". Никхил, человек глубокий, чистый, гармоничный, двойник самого Тагора, хочет решить все вопросы жизни в духе любви. Шондип не верит в это и рвется к насилию. В нем есть что-то захватывающее, есть обаяние энергии. Бимола, в которой можно видеть воплощение народной души, на какое-то время увлекается Шондипом, но разочаровывается в нем и остается с Никхилом. В жизни не всегда так гладко кончалось.
С этим противопоставлением отчасти совпадает другое, имеющее, однако, самостоятельное значение. Интеллигенция одновременно порождает глубоко религиозный тип, ищущий обновления и очищения традиционной веры, и столь же убежденных атеистов, стремящихся разрушить веру во все трансцендентное до основания и утвердить на месте ее, в качестве предмета веры, научную теорию. Первый тип больше проявил себя в Индии – классической стране религиозных движений, второй – в Китае. В России обе тенденции были, кажется, одинаково сильны. Отсюда крутые переходы от богоискательства к атеизму – или от атеизма к религии: С. Булгаков, Н. Бердяев, Г. Федотов, С. Франк и др. Для западных интеллектуалов не характерно ни то, ни другое: Бог их как-то не мучил, по крайней мере в классический западный XIX век. Где-то в Дании писал свои дневники Кьеркегор, но его извлекли из забвения сто лет спустя.
Религиозные проблемы становятся, однако, основными литературными проблемами Запада в XX веке – в романах Ф.Мориака, Гр. Грина, Г. Белля, Д.Сэлинджера. Современная постмодернистская Европа находит для интеллигентского сознания какое-то место в своей духовной структуре. Это можно показать на судьбе русских интеллигентов-веховцев. Попав на Запад, они были там приняты как экзистенциалисты, то есть как чисто западное ("посленовое") явление. Следовательно, мы имеем право сказать, что "посленовый" Запад – не совсем Запад. Или пойти в другом направлении и определить понятие интеллигентности несколько более широко.
Подход к такому определению интеллигентности можно найти в философской антропологии, в учении об эпохах неуверенности человека в основах своего собственного и космического бытия. Коротко говоря, Аристотель "постигал только человека в мире, а не мир в человеке" (М. Бубер). Человеческое бытие само по себе становится проблематичным впервые для Августина, снова теряет свою проблематичность для Аквината – и снова, еще остр ее, становится проблематичным для Паскаля. Августина можно рассматривать как отдаленного предшественника веховской интеллигенции, с Паскалем у русской интеллигенции есть прямые духовные связи (от Тютчева до Пастернака).