Это оказался Янкель Моисеевич Юровский, екатеринбургский мещанин… член РСДРП, по профессии – фотограф… его ателье, занимавшееся изготовлением "парижских фото в стиле ню", было закрыто царскими сатрапами, не понимавшими прогресса… они считали эти высокохудожественые работы – безнравственными! Слюшайте, я вас таки умоляю – ведь нравственно всё, что идёть на благо пролетариата? А Юровский – без сомнения, пролетарий? Ну мало что он использовал наёмных работников? Всё равно – пролетарий… потому что относится к наиболее угнетаемой проклятым царизмом еврейской нации. Раз еврей – значит, угнетённый, и все ему обязаны.
Ничего удивительного что униженный и оскорблённый Юровский принялся мстить гоям…
Когда известие о покушении разнеслось по всей стране… можно было ожидать, что страна оцепенеет от ужаса! Раз можно поднять руку на Божьего Помазанника – значит, всё позволено?!
Однако – организаторы "кровавого воскресенья" просчитались… реакция народа была совершенно иной!
В Киеве, где на Крещатике рыжий еврейчик разорвал раму с портретом Михаила Александровича, просунул туда голову и кричал:"Ви! Слюшайте! Тепер я ваш цар!" – мастеровые, сперва слегка оторопев, к вечеру устроили первый в этот день "pogrom"… полетел по Подолу пух из распоротых перин!
Больше всего пострадали совершенно непричастные сапожники да портные… Поляковы да Бершадские вовремя укрылись за тяжёлыми ставнями, окружённые многочисленной частной охраной…
…"Когда идеи перестали быть коралловыми украшениями, а стали для интеллигенции пружинами действий, иногда героически самоотверженных, – и в эту более зрелую эпоху наша историческая бедность создала колоссальное несоответствие между идейными предпосылками и общественными результатами интеллигентских усилий. Вбивать часами гвозди в стенку стало как бы историческим призванием русской интеллигенции.
Чтобы не пьянствовать и не резаться в карты в сытой и пьяной среде "мертвых душ", нужен был какой-нибудь большой идейный интерес, который, как магнит, стягивал бы к себе все нравственные силы и держал их в постоянном напряжении.
Чтоб не брать взяток и не искательствовать среди искателей и мздоимцев, нужно было иметь какие-то свои глубокие принципы, отрывавшие человека от среды и делавшие его отщепенцем: нужно было быть карбонарием или, по меньшей мере, фармазоном.
Чтоб жениться не по тятенькину приказу, нужно было стать материалистом и дарвинистом, то есть крепко-накрепко уразуметь, что человек происходит от обезьяны, и поэтому тятенька в восходящей лестнице родословия примыкает к обезьяне ближе, чем сын.
Протянуть руку к римскому праву или к ланцету означало – в принципе протянуть ее к запрещенной литературе и прийти к несокрушимому убеждению, что без политической свободы тупым и ржавым куском железа окажется ланцет.
Чтоб бороться за конституцию, интеллигенции понадобился идеал социализма. Наконец, ей пришлось заняться обесценением всяких "преходящих" политических ценностей перед верховным трибуналом "Долга" и "Красоты", – только для того, чтобы… облегчить себе примирение с режимом.
И вот это-то убийственное несоответствие между идеологией и житейски общественной практикой, это кричащее свидетельство о бедности являлось для интеллигенции, наоборот, источником необузданного высокомерия.
"Смотрите, – говорят, – какой мы народ: особенный, избранный, "антимещанский", грядущего града взыскующий… То есть народ-то наш, собственно, если до конца договаривать, дикарь; рук не моет и ковшей не полощет, да зато уж интеллигенция за него распялась, всю тоску по правде в себе сосредоточила, не живет, а горит – полтора столетия подряд… Интеллигенция заместительствует партии, классы, народ. Интеллигенция переживает культурные эпохи – за народ. Интеллигенция выбирает пути развития – для народа." Где же происходит вся эта титаническая работа? Да в воображении той же самой интеллигенции!
Но вот чудо: сделал абсолютно свободный русский интеллигент три шага и позорнейшим образом заблудился меж трех сосен. И снова идет он на выучку в Европу, берет оттуда последние идеи и слова, снова восстает против их обусловленного, ограниченного, "западного" значения, приспособляет их к своей абсолютной "свободе", т.е. опустошает их, и возвращается к точке отправления, описав 80.000 верст вокруг себя. Словом: твердит зады и врет за двух.
Ничего другого ведь версиловская "свобода" и не означала, как свободу мысли – гулять без дела. И эта "свобода" – ею в абсолютнейшей мере обладал, напр., народоволец Морозов, когда разгадывал в Шлиссельбурге загадки Апокалипсиса, – эта "свобода" проклятием тяготеет над всей историей русской интеллигенции"… Лев Давидович Троцкий (Бронштейн) "Об интеллигенции"
…"Тучи над городом встали,
В воздухе пахнет грозой…
За далёкою Нарвской заста-авой
Парень живёт молодой…"
Патруль "Черной Гвардии" Путиловского завода – двенадцать человек, одетые в домашние кацавейки, шубейки и пальтишки на ватине (а у кого пальто так прямо на рыбьем меху, семисезонное), во главе с бывЫм унтером Павловского полка (тот один в своей старой гвардейской шинели) вышагивают посреди мостовой… с оружием у них тоже, не очень: пара охотничьих сестрорецких двустволок, одна берданка, кои во времена оны за два рубля штука Военным ведомством распродавались, да никто их не покупал – вот знать бы, где упасть – соломку бы постелил… крепки русские люди задним умом… у остальных – кованные в кузнечном цехУ бебуты да пики…
Навстречу – барышня, по виду – курсистка…
- "Сударыня, можно Вас спросить, далеко ли путь держите?"
"Отстань, Прохор… чего ты цепляешься! Видишь, и так, бедная, напугана до соплей, фонари же не горят… иди, иди себе, дочка!"
"Нет, дядя Федя, я спросить хочу – а чего она в таком месте в такое позднее время делает?"
"Прошка, ну что ты как репей… может, заболел кто… в аптеку торопиться…"
"Никакой аптеки в той стороне нет… там вообще ничего нет, окромя капсюльного цеха…"
"Слушай, я не пойму, чего тебе надо… чего ты фулюганишь, словно эс-дек какой, прости Господи… к прохожим цепляешься… смотри, другой раз тебя с собою не возьмём – не слушай его, милая, проходи себе с Богом, доброго тебе пути…"
И пошли бы они мимо, каждый своей дорогой, ежели бы у барышни сегодня не было обычного, ежемесячного недомогания… а так – взмахнула она узелком, который несла в вытянутой руке наподобие Пасхального кулича, и с искажённым ненавистью лицом крикнув:"Долой самодеГжавие!" – швырнула его прямо под ноги проклятым погромщикам-антисемитам…
… Когда развеялся дым, на заснеженной мостовой остались лежать двое – дядя Федя с оторванными ногами и барышня-бомбистка, которой осколок булыжника из мостовой угодил прямо в висок…
Прохор, утерев кровь с рябого лица, произнёс не как предположение – а как непреложную истину:"Пора. Пора бить жидов. И ещё… Интеллихентов!"
… В деревне Гадюкино, Покровской волости, Саратовской губернии, что привольно раскинуло свои кривые улицы в заволжской степи, земский фельдшерско-акушерский пункт вызывал при первом взгляде чувство жалости… при втором взгляде, впрочем, тоже…
Избёнка была жалкая, печка дымила… и казалось, что храм богини Гигеи сейчас вот прямо и завалится на бок… впрочем, с указанного бока стену подпирали две слеги!
Заведующий пункта, врач Абрам Григорьевич Кассиль, двадцати трёх лет, посмотрел в подслеповатое, занесённое снегом окошко и сказал своей помощнице, акушерке Анне Иосифовне Перельман, девятнадцати лет:"Ну вот и дождались! Никак, громить нас идут… собирайся, мин херц, и быстро-быстро, огородами – к становому!"
"А ты, Абраша?!"
"Я не могу. Я земский врач. И не могу, согласно присяге – покидать своего поста… Ни при каких обстоятельствах."
"Ну так и я с тобой. Убьют так убьют"
"Мин херц, ты настолько дура? Ты ведь барышня… не только убьют, но и…"
"Азохан вей! Наконец-то кто-то здесь заметил, что я всё – таки барышня! А то всё коллега да коллега… Не беспокойся. Ежели кто-то на мои мослы польстится – я успею олеума выпить… а одного тебя, дурака, не оставлю"
"Эх, ну навязалась ты на мою шею… чёрт с тобой. Пропадай."
… В сенях, потолкавшись, прокашлявшись, отряхнув снег с валенок, гадюкинский староста Дрон сын Прокофьев нерешительно постучал в обитую пёстрыми тряпками входную дверь…
- "Да, входите…"
"Эта, Ваша Милость, господин дохтур… то ись, мы до Вашей Милости…"
"Чем могу помочь…"
"Да как бы это сказать… как Вы есть жид, не в обиду Вам будет сказано, а жиды, слышно, как телеграфист с Покровской давеча говорил – гм-гм… Царя-батюшку убить хотели… так это мы, то исть…"
"Громить меня, пришли, что ли?"
"Вот оно и самое, то исть я -то сам-то и ничего, но вот сход порешил… известно, мир – сущий злодей и есть…"
"Да за что же вы меня-то? Или я плохой врач?"
"Да Хоспость с Вами, хосподин дохтур… лечите Вы баско, охулки на руку не берёте… да только вот в Покровском жидов, извините, уже пожгли, в Нижне – Говнищино пожгли, в Верхне-Говнищино тожеть пожгли… нам обидно будет! Что же мы – хужей говнищинских?"
"Ну так и жгли бы Янкеля…"
"Да што Вы, дохтур! Как можно Янкеля жечь? Он же кабатчик! Не-ет, без кабака нам никак нельзя…"
"А без акушерский помощи, значит, можно?"
"Да баба, она ведь как кошка… сама родит! И в бане опростается, ничего…"
"А коли чума, или иная зараза прикинется? А если кто руку-ногу сломает?"
"Эх, дохтур, и не говоритя… бяда! Но жечь-то Вас надо, али как? Чем мы хуже говнищенских?"
"А земство-то причём? Изба-то не моя, она на ваши медные копейки строилась!"