В предожидании смертного часа своего, лютого и неизбежного, говорил я посвободнее, нежели обычно. О вещах, о которых допрежь никому на Святой Руси не сказывал. Долго беседовали мы с князь Андреем в ту летнюю ночь. Спрашивал меня князь Андрей и об этой святой иконе, ибо уже знал о ней. И по сю пору не ведаю, какие из слов моих в душе княжеской отозвались, но вот же: и я живой, и стоит град мой Всеволжск, а в нём - храм Покрова, а в нём - "Исполнение желаний".
Денно и нощно горят перед нею свечи. Со всей Святой Руси приходят к ней поклониться. С бедами да с болями, со страстями да несчастиями. Более всего, конечно, бабы детей себе просят, да о детях своих молят. Но видел я перед иконой и мужей вятших, и мастеров добрых, и юнцов безбородых. Ибо все мы делам своим - родители. Из себя, из плоти и крови своей, из души да разума строим мы жизни свои, мир наш. Сами себя рожаем. В муках и грязи.
Приходящие же первыми поутру, завсегда у служителей с немалым страхом спрашивают: не молился ли "Зверь Лютый" в ночной час перед сей святой иконой? Ибо есть у людей местных примета: коли Воевода Всеволжский перед "Исполнением желаний" ночь провёл, то быть беде - то ли поход дальний, то ли казни злые, то ли иные какие для народов земных потрясения.
Глупость это: не молюсь я перед иконами, не читаю псалмов, не кладу поклонов да не прикладываюсь. Всякая икона есть лишь образ, изображение, картинка на доске нарисованная. Но перед делами тяжкими, важными, опасными и вправду прихожу в час полночной и, сняв с себя всё, кроме одежды лёгкой, сажусь перед "Исполнением Желаний" на пятки.
Смотрю на неё и не вижу. Ибо пребываю в размышлении глубоком, перебираю мысли свои и замыслы, ниточки планов своих. Проверяю: истина ли это? К добру ли это? Будет ли на Руси от моего дела - по-более баб вот так, как Мария, с такой вот радостию на своего дитятю смотреть? И коли "да", то катятся с плеч головы, горят города и веси, бредут по шляхам, разбивая в кровь босые ноги, толпы полона… Ох и тяжка цена, чтоб вот такая улыбка в русской избе светила.
К обеду мы выгребли к Рябиновке. Я теперь умный - блюду пиетет. Доложился Акиму. Понятно, официальную версию - незачем на мужика своих тараканов стряхивать, у него и своих выше крыши. Что радует - Ольбег от деда не отходит. Вообще, видеть двух влюблённых друг в друга людей - радостно. Конечно, кое-какой червячок у меня в душе… Но чисто светлое: "Печаль моя светла". И, редкое дело, зависть моя - тоже.
Большую часть узлов свалили в Рябиновский поруб. Факеншит! Лестница… Это уже не смешно и, даже, не грустно. Это уже как шатающийся зуб. Не болит, но раздражает. Я тут такие дела выкручиваю, а мелочь мелкую - лестницу в яму - сделать не могу. Надо кончать это безобразие. Уже не для дела, а исключительно для сохранения собственного самоуважения и душевного спокойствия. А то по ночам сниться будет.
Выпросил у Акима Марьяну. Дескать, что-то сестрица моя нездорова. Надо бы по свежему воздуху красавицу погулять, заодно и Маре моей показать. Чисто для профилактики. Бабе со двора своевольно уходить нельзя - только с согласия мужа или отца. Но она и не рвётся. Марьяша сперва вообще не хотела из опочивальни выходить, но услыхала про Чарджи, выглянула за ворота, а там ханыч с веслом стоит.
В начале 21 века в Праге красивого мужчину с веслом описывали фразой: "быдло с падлой". Вот он так и стоит. Подбочась.
Мда, близость славянских языков даёт иногда очень интересные эффекты. Как в "Четыре танкиста и собака":
- Что ты пукаешь? Не пукай!
В смысле: не стучи камнем по броне танка.
Марьяша в лодке ожила, улыбаться стала, глазки строить. Кому-кому… Ну не мне же! Как дошли до Пердуновки - высвистал Ноготка с подводой, барахлом Николай занялся, а мы к заимке потрюхали - обе дамы наши не сильно самоходные, на телеге им полегче.
Мара сперва аж расцвела, начала на Сухана облизываться. Но сообразила быстро, что такая толпа народу не для её игр в даосизм собралась - надо дела делать.
Пока она Марьяшу в сарае осматривала да собеседование проводила, Сухан с Ноготком построили во дворе нормальную "кобылу". Марьяша такая довольная, раскрасневшаяся от Мараны вернулась.
Тут я и скомандовал:
- Бабу на кобылу.
Она сперва и не поняла ничего. Кого? Зачем? Только когда Ноготок ей руки ремнём связал да к "кобыле" потащил - взвыла:
- Ты чего? Ты чего делаешь?! Ты как посмел мне руки вязать?! Морда холопская! Развяжи немедля! Я батюшке скажу - он с тебя шкуру живьём спустит! Отпусти! Чарджи, миленький! Помоги!! Да что ж это делается-то?! Братик! Ванечка! Останови урода своего! Ваня! Нет! Не надо! Нет!!!
При первых её криках Чарджи автоматически шагнул вперёд, на зов о помощи. И остановился, упёршись грудью в мой дрючок. Несколько секунд мы смотрели в глаза друг другу. Затем он свои отвёл. Перевёл их на белое тело Марьяши: Ноготок сунул ей тряпку в рот, задрал одежду на голову и разложил на скамье, старательно растягивая и увязывая моей "сестрице" руки и ноги, притягивая их ремнями к концам лавки.
Затем вытянул из своей торбы плеть. Обычная "святорусская" двуххвостая плеть. Не греко-римская флагелла со свинцовыми шариками или острыми бараньими костями на концах. Без узлов на плетиве и жёстких, закорелых крючков на концах. "Гладкая", "женская" плётка. Чтобы шрамов и рубцов на коже не оставлять.
Марьяша выла сквозь тряпки на голове, елозила по доске "кобылы", пыталась как-то вывернуться, как-то избежать наказания. Не верила, не хотела поверить в неизбежное. "Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!". Её белое, гладкое, чуть полноватое тело судорожно дёргалось, мышцы бёдер, ягодиц, спины, плечей то резко сокращались под нежной "молочной" кожей, то расслаблялись, чтобы снова сжаться в предчувствии неизвестно когда, неизвестно где ударящей плети, в ожидании ещё не наступившей, но близкой, предчувствуемой боли.
Давно ли я глупо воображал себе в Киеве, как стану фаворитом-наложником знатного боярина, как буду посылать на "кобылу" достававшую меня в тот момент своими приставаниями и поучениями Юльку-лекарку. "А вложите-ка ума в ейную корявую задницу. А сам пошёл чай пить. Или что тут по утрам пьют". Не будет этого - четырёх месяцев не прошло, как задушили Юльку у меня на глазах в киевских подземельях.
Давно ли я многомудрственно рассуждал о необходимости регулярной порки, о "ежевечерне кричащих белых ягодицах", как о необходимом средстве в управлении любого здешнего крупного хозяйства. Есть уже у меня собственные примеры удачного применения этого средства. Очень эффективные примеры. Со смертельными исходами.
Но вот женщин под плеть пока посылать не приходилось. Особенно - такую. Свою "сестрицу", свою любовницу. Как бы то ни было, но вот это тело на "кобыле" я хорошо знаю. И снаружи, и изнутри. Знаю какое оно ласковое, жаркое, страстное… Какое оно податливое и отзывчивое, как в моих руках оно становиться тугим и влажным, как от него не оторваться… Какое оно… удовольствие. И вот по этому всему, что я обнимал-целовал, что прижимал и наглаживал, чем восторгался и чему радовался - плетью… Как по самому себе… Всё когда-то происходит первый раз.
Аристократиниею. "Аристократизм подкрался незаметно". Я уже вспоминал, как удивляла французов в 18 веке манера русских аристократов периодически пороть своих крепостных любовниц на конюшне.
Глава 162
Порка, битва и пьянка кое в чём сходны. В крике, в напряжении сил, в крови… В ощущении некоторого странного тумана, хмельности в голове. Кому - весёлой, кому - тяжёлой. А что по этому поводу думает классика?
Как говаривал Тарас Бульба: "как ни сильно само по себе старое доброе вино и как ни способно оно укрепить дух человека, но если к нему да присоединится еще приличное слово, то вдвое крепче будет сила и вина и духа".
Это, видимо, в смысле: литр водки стаканами с приговором - "ну, за здоровье" валит с ног вдвое медленнее, чем та же доза, но с закуской в форме "прозт"? Поскольку "прозт", на русский слух, слово, явно, неприличное.
Я подошёл к замотанной голове Марьяши и, наклонившись к её уху, негромко "присоединил приличное слово":
- Ты глупая, бесчестная лгунья. Ты обещала мне, ещё в самом начале, в болотах Черниговских, слушаться меня во всём, быть в воле моей и никому о делах моих не рассказывать. Я поверил тебе. Я вытащил тебя из-под поганых, вывел тебя из болот, спас твою бесчувственную тушку от охотников за рабами и от неволи у гречников. И ты, едва ожив, связалась с каким-то смердом, подлегла под первого прохожего. Помнишь, что он с тобой сделал? Как он тебя по-зверячьему поимел? Я убил его. Вытаскивал из тебя занозы, смазывал, выхаживал. Ты клялась, молила, плакала. И я снова поверил тебе. А ты, едва мы пришли сюда, сдала меня мужу твоему, Храбриту. Ты ведь надеялась, что меня убьют, или запорют насмерть, или продадут в холопы за тридевять земель. И ты снова предала меня. Помнишь, как твой муженёк тебя отделал? Мало не убил. Он бы и убил, да только я тут есть. Снова спас твою ничтожную, ни на что не годную, лживую душонку. Теперь ты предала меня в третий раз. Ты рассказала обо мне, о делах моих попу. И этой болтовнёй своей поставила на край гибели всех нас. Не только меня - всех. Своего отца, своего сына. Саму себя. Тебя ждала сотня плетей и заключение в церковном доме. Вечный пост, молитвы, бесконечная тяжёлая грязная работы. Понукания, попрекания и оскорбления. Ты не протянула бы там и года. Сдохла бы с тоски. Ты трижды обманывала меня, ты трижды нарушала свою клятву. Не ищи у меня милосердия, терпение моё кончилось. Сегодня я взыщу кровью и смертью.
Марьяша затихла, услышав мой голос, но, едва я отошёл в сторону, как она снова забилась в вязках с утроенной силой. Я кивну Ноготку:
- Бей.