– Я хочу сделать об этом спектакль. О том, что всех этих людей убило лицемерие общества, убила гомофобия, убил шкаф, в котором были заперты поколения гомосексуалистов. Я представляю себе московского убийцу титаном, злым гением, духом воздуха, заключенным в человеческую оболочку. Я хочу сделать спектакль о силе, которая действует сквозь него, о той силе, которая давит на всех нас. О силе, которая называется "будь, как все". Вы понимаете меня, Ксения? Я бы сделал это как моноспектакль, он бы просто сидел на стуле посреди сцены и рассказывал о том, как пытался стать настоящим мужиком, хотел обращаться с женщинами так, как его отец обращался с матерью, как сам боялся быть бабой, слабаком, педиком, педрилой, пидором. Я так и назову спектакль: "Пидор". Нет, не в честь Берроуза, а в честь старой передачи Невзорова, вы ее, наверное, не помните, Ксения, вы, наверное, были слишком маленькой. Она так и называлась "Пидор" и там рассказывалось про какого-то бедного питерского парня, я уж не помню, что он сделал, но еще была 121 статья, а я уже пару лет, как не скрывал, кто я такой. И вот я помню, когда увидел эту передачу, я почувствовал не страх, нет, Ксения, не страх, хотя, конечно, страх тоже, а ярость. Именно в этот момент мне захотелось убить кого-нибудь – и вот, в память об этом моменте, я и назову спектакль "Пидор". Спектакль о том, что серийным убийцей может быть любой.
Ксения смотрит на пассажиров. Странные люди ездят в московском метро в полпервого ночи. Любой из них может быть серийным убийцей. Сейчас Длинный отбросит сальные волосы со лба, у него окажутся бесцветные глаза, тонкие бескровные губы, рот, лишенный зубов. В карманах пальто лежат скальпель, нож и хирургические зажимы. На шее, под майкой, ожерелье из женских сосков. К мошонке на вырванных с корнем волосах подвешен мешочек из кожи, содранной с груди восемнадцатилетней студентки Маши Ф. (труп найден три месяца назад в Битцевском парке). В мешочке – глаза, вырванные у двадцатипятилетней Кристины П., продавщицы из ночного ларька, и у двадцатилетней Дарьи К., постоянно проживавшей в г. Ростов-на-Дону. Экспертиза найдет следы его кожных тканей под ногтями восьми из одиннадцати жертв – если эта экспертиза будет проведена, потому что сейчас Длинный встает, роняет бутылку, нагибается и, согнувшись, вываливается в раскрывшуюся дверь. Ксения так и не успевает увидеть его лица. Странные люди ездят в московском метро в полпервого ночи.
– Все это время, – продолжает Влад, – на заднике будут показывать фотографии убитых. Не те, где они обезображены и разрезаны на куски, а те, где они молоды, счастливы, целы и невредимы. Нужно сделать так, чтобы зрители-натуралы захотели этих девушек, почувствовали вожделение, чтобы они возбудились – и чтобы, слушая рассказ о том, как девушки были убиты, зрители чувствовали, как у них встает!
Влад хлопает по своему паху, хлопает ухоженной рукой, так похожей на Олину. Да, замечает Ксения, у него действительно стоит. Надеюсь, не на меня.
– И тогда они, – говорит Влад, – эти зрители, они должны почувствовать вину. Как же так, должны спросить они сами себя, я слышу про то, как с человека снимают кожу и при этом я возбужден? Каким же чудовищем я оказался! И если мне удастся передать эту смесь ужаса, возбуждения и чувства вины, если мне удастся заразить этим зрителя, тогда я смогу объяснить, что делает из гомосексуала – пидора. Потому что вся эта история – не про любовь к мужчинам или мальчикам, это история про ужас, возбуждение и вину. Это история про моих родителей, которые вслух говорили про любовь, а за закрытыми дверями объясняли мне, что, если я притронусь к члену, то ослепну. Потом, уже взрослым, я узнал, что так часто пугают подростков, чтобы не онанировали. Имеется в виду свой член, вы знаете, да, а я почему-то представлял отцовский, огромный, большой член взрослого мужчины, который я видел однажды, когда мы ходили в баню. И я представлял себе, как я прикасаюсь к этому члену – и тут же мои глаза вытекают из глазниц. Уже здесь, в Москве, я понял: это вернулся ко мне миф об Эдипе, который ослепил себя, после того как убил своего отца. Я бы хотел убить своего – но не могу, он умер от рака три года назад. В детстве я думал: хочу убить его за то, что он всегда орал на мать, особенно – при гостях, но теперь-то я знаю: я хочу убить его, потому что он не был способен даже пересказать простейшую детскую страшилку. Но он уже умер, вот так. – Влад отпивает виски, смотрит на Ксению, ухоженные пальцы вцепились в стакан, – Вот поэтому, наверное, я хочу сделать свой спектакль. О том, что в месте встречи ужаса, возбуждения и вины всегда лежит труп – реальный или воображаемый.
Странные люди ездят в московском метро в полпервого ночи. У Командировочного в портфеле кляп, хлороформ и веревки. Когда они будут проходить темным двором, он незаметно достанет бутылочку, смочит тряпку и заткнет блондинке рот, как раз когда она окажется рядом с припаркованной в тени машиной. Он свяжет ее, засунет в рот кляп и упрячет в багажник. Потом заведет машину, при свете фар еще раз проверит – не осталось ни одной улики, – проверит и поедет туда, где у него оборудована камера пыток. По дороге он будет останавливаться в "Макдоналдсе" и не спеша пить клубничный коктейль, представляя себе, что каждая минута, когда он наслаждается вкусом розовой воздушной жидкости, кажется адом туго спеленатой девушке, лежащей в багажнике.
Ксения видит это ясно, будто в кино – и в этот момент пара встает и направляется к выходу, блондинка, смеясь, закидывает на плечо дешевую сумку, Командировочный подхватывает свой портфель и уже в дверях оглядывается на Ксению невидящим, затуманенным взглядом. Сквозь стекло вагона Ксения наблюдает, как они идут по перрону, по-прежнему держась за руки.
Милая девушка, хочет крикнуть Ксения, вынь ладошку из его руки. Где бы ты ни познакомилась с этим человеком, как бы долго его ни знала, чтобы вас ни связывало – беги, беги не останавливайся. Пусть каблуки твоих дешевых сапожек стучат по замерзшим московским улицам, короткая юбка бьется над толстенькими коленками. Скинь белую куртку, она слишком заметна в темноте. Беги, беги быстрей, постарайся получше спрятаться – и пусть хранит тебя серебряная змейка на пальце.
Но поезд уже покидает станцию, и Ксения остается в вагоне вдвоем с последним пассажиром. Да, странные люди ездят в московском метро, думает она, и в этот момент Боров поднимает глаза и смотрит ей в лицо пристальным, пронзительным взглядом.
– Почему вы это рассказываете мне? – спросила она Влада. – Вряд ли я могу помочь вам написать эту пьесу. Все, что я знаю, лежит на сайте, так что…
Влад поставил стакан на журнальный столик.
– Не знаю почему, – сказал он, – наверное, хочу спросить, может ли так быть. Что вы думаете об этой идее. Похожи ли эти убийства на то, о чем я говорил.
– Я не знаю, – ответила Ксения, – какая разница. В любом случае, вы же рассказываете вашу историю. Про ужас, возбуждение и стыд. Неважно, что было на самом деле у этого маньяка.
– Да, да, неважно, – повторил Влад после паузы, – спасибо, да, неважно. На самом деле, я хотел сказать что-то другое. Я всего лишь хотел рассказать о спектакле, мне казалось, это будет такой модный, энергичный спектакль, нонконформистский, в стиле Грегга Араки и "Бойцовского клуба", а теперь я даже не знаю, буду ли я его ставить. Дело не в том, что это очень личная история, ну, про папу и маму, то, что я рассказал вам сейчас. Это наша работа, рассказывать личные истории, я знаю. Мне не стыдно за нее, ни капельки не стыдно. Взрослому человеку не должно быть стыдно своих чувств. В конце концов, это касается только меня и моих родителей. Я чувствую, что не смогу жить дальше, если не скажу об этом, если буду молчать. Мое молчание превратит в ложь все то, что я делаю – как режиссер, как человек, как любовник.
– Да, вы правы, – сказала Ксения, – Вы, конечно, должны поставить этот спектакль. Это – сильная история.
Она чувствовала себя неловко: никогда не ходила в театр, избегала театралов и людей искусства. Маринка была для нее образцом творческого человека – и вот теперь мужчина, годившийся ей в отцы, исповедовался ей в своем самом сокровенном замысле.
– Понимаете, Ксения, – продолжал Влад, – есть только один человек, мнение которого для меня важно. И если бы не вы, Ксения, я бы никогда не смог сказать Оле об этом. Потому что это ведь и ее родители тоже. Это ее папа и ее мама, наши папа и мама.
Ксения перевела взгляд на Олю, сидящую в кресле, закрывшую лицо руками, неподвижную и скорбную. За все время разговора ни Ксения, ни Влад ни разу не посмотрели в ее сторону.
– Я боюсь, что теперь она никогда не захочет даже заговорить со мной, – сказал Влад, по-прежнему не глядя на Ольгу, – на самом деле, у меня уже давно нет ни отца, ни матери и, я знаю, никогда не будет детей. Она – вся семья, которая у меня есть.
Голос его прерывается. Кажется, он сейчас заплачет. Лед растаял в ступке, пустые стаканы стоят на столе, Оля отнимает руки от лица, ухоженные руки, так похожие на руки ее брата. Она встает, подходит к Владу и говорит:
– Перестань. Ты же старший. Не смей плакать. Ты же мой брат, я же тебя люблю. Ты тоже вся семья, которая у меня есть, – и обнимает его.
Ксения замечает, что даже в этот момент они не смотрят друг на друга, а глядят на нее, будто она притягивает их взгляды, или, может, стала живой фотокамерой, которая навечно должна сохранить на своей сетчатке эту картину: брат и сестра стоят, обнявшись, посреди комнаты и смотрят прямо в объектив, как на традиционном семейном снимке.