Анатолий Ким - Отец лес стр 37.

Шрифт
Фон

Конец двадцатых годов, лето. Скоро, совсем скоро в округу придёт пора, когда начнётся невиданное - будут разводить крестьянина с Деметрой. Она, бедная, навсегда лишится того, кто в интимности глубокой страсти вторгался в её лоно, беспокоил и, в сущности, терзал и разрушал его своим вторжением, но и не могла она в ответ на это не затяжелеть благостным зачатием. И Бог был зерном, бросаемым рукою бородатого сеятеля в рыхленую землю, и Бог в зерне умирал, чтобы явить себя в ростке. Вернее - Он исчезал в растении, как исчезает человек, затворившийся в доме, и этих домов, зелёных, гибких, наполненных благоуханием соков, в великом множестве появлялось на полях Деметры. И она была как носительница неисчислимых городов, а лохматый мужик, стало быть, являлся строителем божьего града. Священный брак их, как и любой брачный союз, требовал целомудрия, искренности и глубокой интимности чувств, которая возникает только между двумя любящими и не допускает вмешательства кого бы то ни было ещё. Но готовилось чрезвычайной важности государственное решение, по которому крестьянство обобществлялось и его единобрачие с Деметрой, таким образом, отменялось.

Я ведь сам нахожусь с нею в браке, Деметра многолика - она и одна-единственная Мать-земля, и в то же время её столько же, вернее - их, Деметр, столько же, сколько найдётся на этом земном шаре работящих женихов, готовых вторгнуться в земное земляное отзывчивое лоно. Она никому не может отказать, даже нелюбимому, чьи руки грубы и оскорбительны, - у неё тот, кто посеет, всегда пожнёт; и всё же, несмотря на такое любвеобилие, она, как и всякая женщина, неукоснительно требует лишь одного: чтобы её искренне желали, ревниво любили. Для крестьянина "моя земля" - это что "моя жена", в этом нравственная крепость его, он её и балует, и целует, а может и в небрежении держать впроголодь - но никогда он не изменит ей в душе, не предаст глумлению, не покинет ради другой, пусть даже заморской красавицы. И филиппинский негоциант, родом из мещерских крестьян, что выстроил себе русские хоромы на своём пальмовом ранчо, умирал в великой тоске, медленно сходя с ума от ностальгии по клочку заболоченной серой земельки на краю берёзового леса. И в миг последний, сверхтяжкий, он призвал к себе то, что в нём могло преодолевать любые пространства, и видеть, и слышать, и внимать, и это пришло - упругой стеною гнущихся под ветром берёзовых вершин, ропотом ветра в тяжёлых шелках листвы, - и оно, глянув весело на высокую, уже мутно-зелёную наливную рожь в поле, рассмеялось пронзительно и ширококрылым чибисом взмыло над землёй: чьи вы? чьи вы?

Но вот Марина, бредущая с вожжами в руках по залитой немилостивой дороге, потупленным взором уставясь на огромные, как лыковые кузова, лапти Царь-бабы, на перелёты-перескоки этих лаптей через бурые жидкие глины, Марина, следуя за своим пёстрым меринком Хомкой, вслушивается в отчётливые крики чибисов и думает с детства привычным образом: "Пивики кричат, пивики деток потеряли; детки по траве разбежались". И невдомёк ей, что это не пивик жалобно молит о милосердии, а душа умирающего филиппинского дядюшки её в последний миг облетает родной край - того самого дядюшки, который уехал в заморские страны ещё до её появления на свет, передав свою землицу младшему брату, отцу Марины…

Неизвестно ей и то, сколько раз ещё по этой же дороге проедет она и пройдёт по воле доброго или злого случая. Вот с больной рукою на перевязи, сгорбившись, еле тащится она по обочине, ей уже тридцать пять лет, дома брошены двое малых детей - дождутся ли они мамки, вернётся ли родимая назад? Пивики кричат, жалуются… А вот и зажила свищеватая рана на руке, которая осталась, правда, кривою - уже ею не поправить на голове платка и волос не причесать, - едет Марина в кузове грузовика, сидя на доске-скамье в обнимку с Михаилом, соседом, а по другую его сторону сидит в обнимку же с ним жена Михайлова, Надёжка - едут, трясутся на ухабах и поют-заливаются на всю округу про то, как конь гулял на воде… Да, да, поют песню, кричат чибисы, мелькают громадные лапти Царь-бабы над жидкой хлябью растасканной дождями земляной дороги. То, что умирающий филиппинский богач в последнее мгновение вернул своё сердце клочку тощей серой земли, и то, как Марина несла свою горячую стонущую руку на платке, прижатою к груди, имело общим началом жалобный крик чибиса, перелетевший через океан в угасающее сознание русского филиппинца и неимоверно жгучей печалью плеснувшей на сердце Марины: пивик деток кличет, они дома остались, ждут её, а муж-то не вернулся с большака, остался там в чужой деревне с другой женщиной. Птица с длинным хохолком на голове летала над лугом, человек умирал, тяжко хрипя и клокоча горлом, Царь-баба неспешно переставляла свои громадные лапти, и Марине, ещё молодой девке, хотелось крикнуть: "Тётка Олёнка! Давай шаволи ногами-ти! А-то я, глядя на тебя, чуть не усну, ей-богу!" И вправду, медленные движения громадной Царь-бабы завораживают: глядишь на неё - и вроде бы тебя в сон клонит, руки-ноги твои тоже замедляются и ты спотыкаешься на ровном месте.

Невдомёк было Марине, сказавшей тогда Царь-бабе: "Ни за что, тётка Олёнка, ня выду за постылова-нямилова", - что выйдет замуж именно за немилого и, подобно Деметре, покорно и грустно претерпит чуждые касания неродных рук, распластается телом пред началом далёким, как облако, дальше облака - лишь два раза за совместную жизнь Марина не сдержит сердца и с силою оттолкнёт мужа, на что тот обидится да так и не сможет забыть той обиды. Деметре же подобного нетерпения проявлять не приходилось никогда - ведь покорно зачинать в себе новую жизнь от брошенного семени гораздо для неё важнее, чем выбор по любви и предпочтению души. В этом безразличии, от кого зачать, и в великом внимании к самому зачатию и состояло учение Деметры для всех на земле, кто относился к плодоносящему женскому началу. И Марина это учение постигла, как и могучая Царь-баба, как и всякая женщина на Руси, выходившая замуж не по любви, а по необходимости. Олёна Дмитриевна сказала ей на привале, когда лошадь не смогла выдернуть телегу из топкой низины и Царь-баба плечом выпихнула оттуда груженый воз вместе с лошадкою одним могучим толчком, а после, на взгорке, телеги затормозили, а лошадям дали отдохнуть: "А где милова найдёшь, девка, а кто его нам даст, Господи ж ты мой, спаси и помилуй. Мил уехал на войну, в Порт-Артуре отписался, я письмо то берягу, коб со смертью не спознался, так-то в песне поётся, Маринка". - "Нет, нет, тётка Олёнка, сказано как отрезано".

Но что бы ни было ею сказано, а пришлось идти за того, кого выбрали старшие, а мил дружок вечером на улице расшумелся и, пьяный, у колодца рвал у себя на груди рубаху, а парни подошли и крепко ухватили его за руки. С того дня в ней поселился мудрёный червячок, породитель всех её страшных бед, который ползал ио нежным, беззащитным кровам её внутренней жизни и пожирал всё самое благоуханное и то затаённое, нежное, как роза, насквозь просвечиваемая солнцем, яркое и чудесное, что пришло к ней в пору девичества.

Исполнив закон Деметры (по-русски зовётся Мать сыра земля), женщина не обеспечила себя защитою от червя живогрызущего. А могучей защитою от него является радость женская и то чувство счастья, которое наполняет всё её существо после горячего ливня и падения в бездну, яростного телесного борения с фавном нападающим, превесело толкающим и с воплем проникающим. Если этой радости нет в жизни, то женщина на земле быстро чахнет в угнетении злостной червоточины и вскоре оказывается с какой-нибудь зловещей болезнью в теле. У Марины червяк её впился в кости руки, которые начали заживо гнить, из свища незаживающей ранки на локте потекла зловонная сукровица - к тому времени баба уже имела двоих детей, а мужик, наскучившись возле потухшей, чахлой, нечистой жены, поехал работать на большак и там нашёл здоровую, весьма пригодную для себя другую дочь Деметры, с которою и остался, бросив своих детей с несчастной их матерью.

Но до этого было ещё не скоро, ещё далеко, и бойкая кареглазая девка Марина допытывалась у великанши Царь-бабы, любила ли та кого-нибудь в жизни, кроме своего покойного мужа, на что услыхала в ответ: "Такого, девка, не ведаю, не знаю. Да и когда любить, коли замуж выдали в шашнадцать, а в осьмнадцать расти зачала, зипуны на мне ажник затрещали. Мужа напополам, почай, переросла, пупок мой впору цаловать стало, куда ему любить орясину такую. Уже начал он серчать, бить меня: разбежится, подпрыгнет и кулачком-то хватанет по виску. Я его и допрежь терпеть не могла: козлом он вонял и зубы гнилые, а тут уж, девка, край могилы меня загнал, совсем замучал. Не начнись вскоре ерьманская, заклевал бы он меня до смерти - и то головушка моя клонилась всё ниже и ниже, как у курицы белой, кою клюёт курица чёрная".

Итак, в покорстве Деметры и её равнодушии к добру или злу содержится то самое тёмное начало, "курица чёрная", что и подводит женскую суть к одной из самых больших бед жизни - к удушающей тоске немилого созидания, к творчеству без радости, к плодоношению наспех, к ослаблению устоявшихся родовых черт в приплоде, а у самой роженицы - к ощущению в душе той вселенской пустоты, которою и занято почти всё пространство космоса. Эта пустота затягивает в себя все жизненные желания несчастной послушницы Деметры, и подступает к душе ничем не приостановимая тяга к самоистреблению, подобная сладострастию. Не миновать бы Марине этакого искушения, да помог страшный чудесный случай.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора