А счастье было. Да, да. Это кажется невероятным, но я был необыкновенно счастлив в той темной слесарке, посередине концлагеря, вжикая напильником рядом с моим мальчуганом. Я спас его от смерти с самого начала. Я спасал его от смерти каждый божий день, проводя по единственно верным тропинкам, подбрасывая недостающие до нормы детали, запихивая в спасительную толпу в моменты опасности. Я был его проводником в аду, как Вергилий для Данте. Грех сказать, но временами я благодарил Бога за то, что он устроил мне эту удивительную декорацию: Гитлера, нацистов, Дахау, Хрустальную ночь и упрямого папашу-профессора. Ведь не случись этого, не случилось бы и самых счастливых недель в моей жизни.
Сначала я смотрел на него, на его чистый профиль, склоненный над тисками, на его тонкие руки, сжимающие напильник, на пушистые ресницы, забавно вздрагивающие при каждом усилии. Я смотрел осторожно, вовремя отворачиваясь, чтобы не смутить и не причинить ему лишнего неудобства. А потом мне уже не требовалось смотреть прямо - я видел его и так, самым краешком глаза, боковым зрением, как собака. Я видел его даже затылком, спиною, локтем, чем угодно. Скорее всего, я видел его всем своим существом, Ваша честь, всем телом… по-моему, недавно я назвал тело глиной? - так вот, я видел его всей своей глиной, вернее, его присутствие делало мою глину зрячей. Зрячей и счастливой, да простит меня Ваша честь за неуместную высокопарность. Просто я не знаю, как выразить это по-другому.
Он говорил: "Карузо, без тебя я не выжил бы здесь и дня". И это была сущая правда, как сказать "солнце восходит на востоке" или "эсэсовец не бывает добрым". Но тем не менее, я попадал прямиком на седьмое небо, стоило мне только услышать от него эти слова. Йозеф часто рассказывал мне о своей семье, о том, кем он хотел стать и где учиться, пока не выяснилось, что все эти планы не подходят для нынешней Германии. Папаша толкал его на свою химию или физику, в Геттингенский университет, где сам он когда-то учился у каких-то знаменитостей. А мальчика тянуло к музыке, но он и думать не мог ослушаться своего упрямого родителя. Йозеф как-то сказал мне, что обрадовался запрету на поступление в университеты, потому что избавился таким образом от нелюбимого дела. Ну не смешно ли, Ваша честь? Если я чему-то и научился у Йозефа, так это чисто еврейской манере находить положительные стороны даже в самой что ни на есть черноте.
Зато папашу-профессора я прямо-таки возненавидел. Думаю, эта ненависть происходила от ревности - уж больно Йозеф его боготворил. Часто я не мог удержаться и отпускал разные ядовитые замечания по папашиному адресу, на что Йозеф всякий раз произносил пылкую защитительную речь. При этом он частенько так увлекался, что прекращал работать, и мне приходилось следить в три глаза, чтобы капо, не дай Бог, не заметил. Каждый такой перерыв добавлял мне седых волос и пару дополнительных уголков к моей и без того большой норме, но овчинка стоила выделки. Как он был красив, мой Иосиф Прекрасный! Как сладко лился его голос прямиком в мое замирающее от любви сердце!
Я упомянул, что он был музыкален необыкновенно… а может, и обыкновенно, не знаю, не мне судить. Мне все в нем казалось необыкновенным. Одно я могу вам сказать, Ваша честь: Йозеф мог напеть любую арию, что из Верди, что из Вагнера, а "Лоэнгрина" так и просто знал наизусть, всю оперу, до последнего звука. Каждое утро в слесарке начиналось у нас с того, что мы выбирали сегодняшнюю программу: оперу, состав исполнителей и даже дирижера. Ведь Йозеф мог изображать разные манеры и темп исполнения. А потом он тихонько напевал мне замечательные спектакли. Ах, Ваша честь! Любой скажет вам, что Дахау был адом на земле. Но для меня он стал раем небесным… можно ли такое представить?
А потом настал день, когда все кончилось. Видимо, Господь посчитал, что невозможно давать одному человеку так много счастья в течение столь долгого времени. Но я на Него за это не в обиде, Ваша честь: в конце концов, что-то должно ведь достаться и остальному человечеству. Да и вообще, я очень благодарен Всевышнему за небольшую сделку, которую мы с Ним заключили немного позже. Но обо всем по порядку. В тот день мы выбрали "Лоэнгрина". Там есть такое чудесная сцена из третьего действия, когда Лоэнгрин и Эльза остаются вдвоем, и он поет:
Приди ко мне, моя отрада,
Прижмись скорей к моей груди!
Твой взор сияет мне наградой,
Мой чудный сон, не уходи!
Гм… Извините, Ваша честь… Теперь вы понимаете, отчего меня прозвали "Карузо"… Поверьте, в моей душе эта волшебная ария звучит без малейшей фальши, с удивительной чистотой и силой. Просто поразительно, как это, выходя наружу, она превращается в такой ужасающе фальшивый скрежет? Но, знаете, если уж Создатель хочет потешить свое тонкое чувство юмора, то пускай смеется над нами только таким образом… В общем, это мое любимое место. Оттого-то я и потерял свою прославленную бдительность, всего на пару минуток, на пару минуток. А у Йозефа ее и вовсе никогда не было. Он уже начал за Эльзу: "О, нет! Я безутешна!"… и тут, сквозь вжиканье напильников мы услышали характерное поскрипывание.
У эсэсовских сапог есть особый звук, Ваша честь, когда их обладатель задумчиво покачивается с пятки на носок, прикидывая, убить тебя тут же, на месте, или прежде помучить. Я обернулся и понял, что произошло непоправимое. Прямо за нашими спинами стоял господин Штайгер, лагерфюрер Дахау собственной персоной. Лагерфюрер, Ваша честь, отвечает в концлагере за дисциплину. В отличие от большинства своих коллег, бывших садистами по призванию, Штайгер был им еще и по должности. За плечом Штайгера виднелся наш капо, зажмуривший глаза от ужаса, как суслик перед надвигающейся грозой. Во всей слесарке уже наступила мертвая тишина, и только Йозеф, как ополоумевший соловей, продолжал выводить эльзину руладу. Это длилось бесконечно, но наконец и он понял, что происходит что-то неладное.
- Так-так, - бесстрастно сказал Штайгер. - Дерьмовый жидовский наглец. Марает Вагнера. Германскую гордость. Германскую честь. Своим поганым жидовским ртом.
Он всегда говорил так - короткими рублеными фразами. Они шелестели в наших ушах, как нож гильотины, а точки падали, как удар, как отрубленная голова в корзину.
- Это Вагнер, - сказал Штайгер. - А это жид. Ты что, не понимаешь разницу?
Он обращался к Йозефу, а тот стоял напротив него с трясущимися губами, белый как полотно.
- Я… я… извините… - пробормотал он.
- Если собака пачкает, собаку учат, - сказал Штайгер и обернулся к капо. - Положите его сюда, - он указал на верстак.
"Ты глина, - сказал я себе. - Ты глина". Но это не помогло, Ваша честь, потому что теперь речь шла не о моем теле, а о Йозефе, о Йозефе, который был мне дороже всего, дороже всех сокровищ в мире и уж, конечно, дороже моей собственной жизни. Если бы это могло помочь, я бы точно бросился бы на Штайгера; я бы задушил его, я бы загрыз его, я бы рвал его на куски и жрал бы их сырыми, лишь бы только спасти моего мальчика от этой гадины. Но, к несчастью, любое сопротивление означало немедленную смерть всех присутствующих, а значит, и Йозефа тоже. Единственный шанс заключался в терпении, Ваша честь, и я терпел.
Йозефа положили на верстак. Штайгер взял в руки напильник.
- Пой, - сказал он. - Сейчас ты поймешь, что Вагнер несовместим с жидами. Пой!!
Йозеф запел. Даже тогда, еле живой от страха, он пел, не фальшивя. Штайгер ударил его напильником в рот. Я отвернулся, Ваша честь, я не мог больше смотреть. Думаю, что сердце мое не разорвалось только потому, что Йозефу могла понадобиться помощь. Я слышал звуки ударов и голос Штайгера.
- Вместе с зубами! - кричал он. - Я вобью в тебя твою наглость вместе с зубами! Пой! Пой!
Потом раздался звон напильника о каменный пол слесарки, и я посмотрел. Йозеф лежал на верстаке с окровавленным ртом, с безумными глазами, но живой! Живой! Штайгер поправил воротничок и пошел к выходу. Неужели пронесло? Однако я рано радовался. На пороге лагерфюрер остановился и обернулся к капо:
- На баум его! Пока не сдохнет.
Я почувствовал, как земля поплыла у меня под ногами. Баум, Ваша честь, это такой столб, на который у нас подвешивали провинившихся заключенных. Связывали руки за спиной, потом цепляли за запястья и, выворачивая плечи, вздергивали на баум, как на дыбу. Боль жуткая, такая, что люди даже кричат как-то по-особому, как-то блеют будто, а не кричат. А потом перестают и блеять, просто впадают в безумие.
Страшнее пытки люди не придумали за всю историю, Ваша честь, а уж на что способно изобретательное человеческое воображение, вам и без меня известно. Дыба ужасна особенно тем, что не дает умереть быстро. Ни тебе открытых ран, ни тебе воспалений - ничего такого, что помогло бы уплыть в бесчувствие, убежать в смерть. Одна только длящаяся боль, достаточно сильная, чтобы свести с ума, но недостаточная для потери сознания. Даже несколько секунд на бауме кажутся вечностью. Подумайте об этом, Ваша честь, и вы поймете, что означал для Йозефа и для меня приговор Штайгера - "пока не сдохнет". И за что?! За что?! Что он такого совершил, этот мальчик, чтобы заслужить столь ужасный конец, столь неимоверные страдания?!
Конечно, Ваша честь, я не адресую этот вопрос Штайгеру. Нет-нет, я не настолько наивен - эсэсовцам никогда не требовалась причина. Я спрашиваю Его, Господа Бога. Даже если предположить, что Йозеф самолично распял Господнего Сына на кресте, ага, самолично, Ваша честь, вот этими своими тонкими руками музыканта и профессорского сынка… даже если поверить в это - все равно тяжесть подобной смерти тысячекратно перевешивала любые крестные муки Господа нашего Иисуса, прости меня, Боже, и помилуй, прости и помилуй, прости и помилуй…