Тем октябрьским днем бабушка Екатерина сидела у своей подруги Зинаиды Красовской на Невском, они часто готовили уроки вдвоем. Отец Зины тоже ушел на фронт, но он пока еще был жив и не считался пропавшим без вести. Вернулась с работы Зинина мама, из-за нехватки денег она устроилась в Гостиный двор и теперь каждый вечер приходила не раньше семи. Пили чай с абрикосовым вареньем, бабушкиным любимым, с белыми косточками, похожими на горьковатый миндаль. Болтали, шутили, вспоминали – война шла уже третий год, и довоенные истории казались неправдой. Засиделись допоздна, когда бабушка опомнилась, был уже десятый час, за окном стемнело, и зажглись желтые фонари. Зинина мама хотела проводить, но бабушка Катя отказалась – до дома всего три квартала: добегу, сказала она, надевая пальто.
Выйдя на Невский, Кате послышался странный гул, похожий на шум моря, донеслись крики и выстрелы. Со стороны Полтавской улицы на проспект выползла толпа; впереди бежал какой-то человек в длинном пальто, его догнали, повалили, стали пинать. Он кричал, а эти двое продолжали бить его ногами. Потом толпа подмяла его, покатила дальше.
Как в дурном сне, когда ноги превращаются в студень и перестают слушаться, Катя застыла, бессильно прижалась к стене. Толпа ползла, толпа приближалась. Растекаясь густой массой во всю ширину проспекта, она состояла по большей части из мужчин, одетых бедно, как одеваются люди на рабочих окраинах. Раздался звон, весело посыпалось стекло – кто-то разбил витрину в кондитерской Наумова; толпа восторженно взвыла, несколько человек полезли в магазин. До войны Катин отец покупал в этой кондитерской эклеры с шоколадной глазурью и ванильным заварным кремом внутри. Полдюжины. Шесть восхитительных эклеров. Приносил домой коробку, перевязанную красной лентой.
Грохнул выстрел, другой, третий – точно ломали сухие палки. Катя очнулась, бросилась бежать. Свернула в первый переулок, увидела вывеску "Трактир и постоялый двор". Хозяин, узнав, что Кате всего четырнадцать, хотел прогнать ее – нагрянет полиция, оправдывайся потом. "Да нет там никакой полиции! – зарыдала она. – Там толпа, они грабят магазины и убивают людей!"
Внизу, в душном подвале на деревянных нарах, копошился какой-то люд – бродяги, проститутки, нищие. Они ругались, орали, пили и хохотали; бородач, похожий на лешего, азартно бренчал на балалайке. Подвал освещали две мутных керосиновых лампы. Рыжее пламя прыгало, по сводам низкого потолка бродили тени жутких чудовищ. Хозяин сунул Кате одеяло, указал на койку в углу. Не снимая пальто, она легла, накрылась с головой. Но даже сквозь войлок одеяла до нее долетали мат, крики и хохот соседей.
Моей бабушке и в голову не могло прийти, что теперь эти люди, страшные и дикие, о существовании которых она лишь смутно подозревала, изредка видела на улице, которых ее отец презрительно называл немецким словом "люмпен", а мама "мазуриками", что теперь эти люди – рвань, ворье и попрошайки, быдло и гопота – не только накрепко войдут в ее жизнь, они станут ее жизнью, ее судьбой. И что за одного из них через пять лет она выйдет замуж. Да, я имею в виду моего деда Платона Каширского.
На улице, совсем рядом, грохнул взрыв. "Винные склады грабят! – заорал кто-то. – Братва! Айда, пока урлаки все не растащили!" Ночлежники заголосили, топая и матерясь, побежали наверх. Катя высунулась из-под одеяла – подвал был пуст. Гремя сапогами, по лестнице сбежал хозяин. Он сжимал топор, ворот его рубахи был вырван с мясом, из-под волос на лоб, оставляя тонкий след, стекала красная капля. Топор трясся, Катя никогда не видела, чтоб у человека так дрожали руки.
– Полиция? – она спрыгнула с нар.
– Какая полиция! – задыхаясь, выговорил хозяин. – Все бы отдал, чтоб она появилась… Полиция… Погром там! Погром!
– Какой погром?
– Революция!
Хозяин открыл кладовку, свалил в угол матрацы и одеяла, Катя забралась под тряпье. Слышала, как захлопнулась дверь, клацнул засов, повернулся ключ в замке. Потом ночлежники начали возвращаться, они топали, что-то таскали, гремели бутылками. Кричали и ругались. Кто-то сипло заорал:
– Где девка? Куда девку спрятал? А ну тащи сюда эту растетеню гладкую!
Катя впилась зубами в руку, чтоб не закричать от страха.
– Ушла девка! – услышала она голос хозяина. – Полчаса как драпанула.
– Ведь найдем! Тебя, пентюх, выпотрошим! На ножи поставим, как мама не балуй!
– Хорош сняголовить, тартыга! – снова хозяин. – На улице она!
– Дай ему в бубен, Лузга! – взвизгнул кто-то. – Че бакланить!
Началась драка. Послышались крики и топот; удары, точно колотили в кожаный мяч, хозяин рычал и ругался, потом все стихло. Подошли к кладовке, начали сбивать замок чем-то железным, наверное, хозяйским топором. Дверь крякнула, подалась. Катя зажмурилась, застыла под кучей тряпья.
– Нету тут! – крикнул кто-то. – Рухлядь всякая. Зазря фофана порешили. Взаправду утекла титешница.
Утром Катя выбралась из чулана. На полу лежал убитый хозяин, вместо лица у него было кровавое месиво, над которым кружили большие мухи. В углу кто-то храпел. С улицы доносился рев толпы и выстрелы. Где-то громким хором пели песню. Катя нашла кувшин с водой и кусок черствого хлеба и снова забилась под тряпье.
Погром продолжался четыре дня и четыре ночи. На пятый день начал стихать, смолкли крики и песни, прекратилась стрельба. Катя вылезла из кладовки и тут же наткнулась на пьяную проститутку. Та сидела по-турецки на нарах и пила шампанское прямо из бутылки. Грязная, без двух передних зубов, она заставила бабушку пить с ней, потом потребовала бабушкину каракулевую шубу и ее берет из шотландки. Взамен сунула драный платок и тощий салоп на вате. Этот штопаный салоп спас моей бабке жизнь.
Когда она выбралась из ночлежки и вышла на Невский, погром еще продолжался. Сновали бородатые солдаты с красными бантами, проститутки, пролетарского вида мужики. На мостовой и тротуарах валялись трупы хорошо одетых людей. Их карманы были вывернуты, тут же лежали пустые бумажники, оборванные цепочки от часов. Под ногами хрустело стекло, темнели коричневые лужи засохшей крови. Дома чернели выбитыми окнами и витринами, в галантерейном магазине Солодовникова полыхал пожар, языки рыжего пламени рвались из всех шести окон и лезли под крышу. В воздухе стоял трупный смрад и запах гари. Укутав лицо платком, по-старушечьи сгорбившись и прижимаясь к стене, Катя пошла в сторону Гончарной. На нее никто не обращал внимания.
Она добралась до своего дома. Ей показалось, что пошел снег, она подставила ладонь – нет, то был пух из вспоротых перин и подушек. На мостовой, перед подъездом лежал мертвец, она узнала дворника Насима. Двери парадного, распахнутые настежь… – Катя вошла в вестибюль: мраморная лестница в осколках стекла, разбитые зеркала и вещи, вещи, вещи… Пальто и шубы, шарфы и шали, смятые шляпы, домашняя утварь, игрушки – все это, мятое, грязное, валялось повсюду, словно мусор. Пошла вверх по лестнице, останавливаясь на каждой лестничной клетке; двери всех квартир были выбиты, одни болтались на одной петле, другие лежали тут же на полу. На трех этажах не осталось ни одной целой двери.
Их дверь тоже была выбита. Первое, что Катя увидела, был труп ее матери. Она лежала в прихожей, уткнувшись в лужу засохшей крови. По паркету коридора, среди бумаг и скомканной одежды, сиял рассыпанный жемчуг. Катя так любила играть этим маминым ожерельем! Из распахнутой кладовки торчали босые ноги: няню Варвару погромщики зарезали прямо там, в кладовке. Пятилетнего братика – он пытался спрятаться в детской – вытащили из-под кровати и тоже убили. Кололи штыками. Кровь везде – на стенах, на шторах. Кровью был забрызган даже потолок.
В квартире не осталось ни одного целого стекла, занавески рваными флагами развевались по ту сторону окон. Ящики комодов валялись на полу, шкафы и буфеты были распахнуты настежь, содержимое вывалено на пол. Казалось, каждая вещь была разбита, раздавлена, изуродована.
Катя блуждала по квартире, точно в трансе, ее память непроизвольно вбирала в себя страшные подробности: кровавые следы огромных сапог по коврам и паркету, распоротые кресла с торчащей ватой, изрезанные штыками картины и фотографии – на отцовском портрете выкололи глаза, и кто-то припечатал его лицо своей кровавой пятерней.
Катя вошла в отцовский кабинет. Среди разбросанных по полу книг, бумаг и документов (убийцы, очевидно, искали деньги и облигации) Катя увидела фото. Подняла – то была ее фотография десятилетней давности: улыбчивая девочка в белой матроске с обручем-погонялкой в руке.
Погром продолжался четыре дня и четыре ночи. С двадцать пятого до двадцать девятого октября. По городу рыскали пьяные от крови погромщики, красногвардейцы с флагами "Смерть буржуям!", матросы, перепоясанные пулеметными лентами. Весь центр Питера был разграблен – магазины, квартиры, склады, конторы. На мостовых и тротуарах лежали убитые, много убитых. Бродячие собаки ели их. Над городом повис трупный смрад.
Красногвардейцы, до этого сами участвовавшие в грабежах, начали сгонять погромщиков в похоронные команды. Недовольных расстреливали на месте. Впрочем, до похорон дело не дошло: трупы грузили на телеги, везли к Неве и там сбрасывали в реку. Трупов было так много, что они плыли вниз по течению несколько недель.
Так Петроград стал городом мертвых. Городом без горожан. Во дворе штаба ЧК на Гороховой жгли документы убитых питерцев. Жертвы погрома – мужчины, женщины, дети, семьи, дома и целые кварталы – таяли вместе с черным дымом в низком северном небе, таяла и исчезала память о них, будто люди эти никогда и не жили на белом свете.