Но никто ведь, слава богам, не погиб, зачем убиваться?
– Вот-вот, твоя хата с краю, нарисовал красиво, а мне отдуваться, – обречёно ныл Лапышков, – Салзанов в командировке, Хитрин сказался больным, не едет с температурой, я один, один, я даже Владилену Тимофеевичу осмелился поздно так домой позвонить, хотел посоветоваться, но тёща, недовольная, быстро отшила – молодые гуляют в ресторане на дне рождения.
Похоже, пригруженные тяжёлыми серыми веками воспалённые глаза Лапышкова застилали слёзы, страх его был заведомо сильней любых утешений, а бессердечный Соснин улыбался с дураковатой рассеянностью, какой одаривает, помогая одолевать чувство надвигающейся опасности, краткий шок. Слушал и улыбался – отложил альбом на развороте Сезанна, отыскал кисточки с акварелью под залежами старья, и – бац! И – всё хорошо, прекрасная маркиза! – колерный лист никому не нужен, красить нечего, гора обломков на мокреньком месте башни. И понаедут начальнички с командирскими голосами. Уже едут – не за одним бедолагой Лапышковым машина мчится, и навряд ли Хитрину, отвечающему за производство, позволят улизнуть от ответственности на бюллетень; давая волю неожиданному злорадству, вообразил на фоне мёртвых коробок и сосенок ритуальный танец пыжиковых шапок вокруг обломков.
– Выше нос, Тихон Иванович, не дрейфь, ведь все целы, коли начальники придираться-ругаться будут, так такая у них работа, хвост держи пистолетом, – с нараставшим удивлением Соснин следил за роением пошловатых сентенций над кончиком языка и заодно с необъяснимой, возможно, вызванной шоком пристальностью, будто ничего не было важнее и интереснее, скользил взглядом по брошенному поперёк кресла развороту альбома, который лучился вибрацией света, блёстками воды, листвы, отнятыми когда-то у скоротечного времени, у истаявшего дня… отнятыми шероховатыми, грубыми, как коросты, напластованиями мазков; Вика посмеивалась. – Мазня… он по-детски заводился… Столько лет прошло, почему-то вспомнил.
ночью
Телефон молчал, шок отпустил.
И тут, однако, тупо шевельнулось беспокойство, кольнули какие-то неясные предчувствия.
Не спалось.
Уныло журчала в батарее вода. – Ба-а, да уже весна, первое марта, – Соснин мысленно перекинул листок календаря, – недаром свежие огурцы продавали.
И сразу жёсткий ритмичный звук начал царапать нервы.
Вжек, вжек, вжек – скребла фанерная лопата проезд.
Под утро снова повалил снег.
утром
Взбежал по лестнице, одолел площадку второго этажа, продрался, потеряв две пуговицы, сквозь галдящее столпотворение на третьем.
Наконец, четвёртый этаж, в мастерской пусто – проветривание.
в тишине
И всё же зима?
Крупы накрыли пушистые попоны, в гривы, хвосты вплелись белые пряди. Бедные кони всё стерпят! В дождь их крутые бока блестели, как взмыленные, засушливым летом зарастали пылью, сменяя на пегую привычную вороную масть.
Но в любое время года, в любую погоду они, все шестеро, неслись, несли, будто на крыльях, победную колесницу, вздыбливаясь над вогнутым обрывом Главного Штаба, цепенея от великолепия площади, которая расстилалась под их копытами; интуристовские автобусы, жужжание кинокамер, нацеленных на бело-зёлёный дворец, фото-щелчки у подножия гранитного розового столпа с чёрным ангелом в небе.
В окне, однако, обосновались округлые конские зады, хвосты, классицистический шлем, кончик пики меж жестяных флюгарок и наслоений крыши. Бледно-жёлтые голые стены внутреннего двора-колодца косо летели к донышку из асфальта, к его видимому уголку у хозяйственной двери столовой – вонючей, грязной, заслуженно прозванной помойкой – в уголке двора громоздились ящики, два парня в когда-то белых спецовках точили длинные кухонные ножи, положив точило на мусорный бак.
Хватит, проветрились.
Прощальная струя воздуха из поднимавшейся фрамуги шелестяще качнула гирлянды из разноцветных колечек папиросной бумаги, протянутые между шкафами, зашуршали бумажные кивера, доспехи, кокарды, не выметенные ещё после служебного маскарада в честь февральского мужского праздника.
что ещё?
А-а-а, местный телефон.
– Илья Сергеевич, – бесстрастно зажурчал из-за шкафной перегородки голос Фулуева, – сегодня срок сдачи колеров по фасадам сто тридцатого корпуса, он на директорском контроле как особоважный, у вас, надеюсь, готово всё?
– Какие колера?! Корпуса-то нет, развалился!
– Не суть, что нет! На планёрке мы должны быть формально чисты, а то подрядчик зацепится, Хитрин с Лапышковым не упустят ущучить нас…
взгляд со слуховыми и обонятельными дополнениями
Хаотичное скопление чертёжных столов с уродливыми чёрными штативами ламп, наслоения эскизов на стенах; такие же штативы, наклонённые туда-сюда, были давным-давно в институтском рисовальном классе, сквозь зудящие фулуевские тембры донёсся из прошлого даже успокаивающий и теребящий голос Бочарникова. И – проветриванием никак не выгнать аммиачный дух синек, вонь столярного клея… будто навалили тухлятины. И сколько же хранилось хлама, старья в чуланчике без двери, наполовину задрапированном линялой тряпкой. Унылое сияние трубок с шипящей пульсацией рассеивали гнутые люверсы. Листы ватмана, накнопленные на столы, заливал бледный неживой свет, зато осколок голубоватого неба над конскими крупами казался неестественно ярким.
Фулуев не отставал
– Ладно, выдадим липу, – капитулировал Соснин перед твёрдолобым занудой, у которого всегда было трудно разобрать всерьёз упёрся он или шутит.
– И бумажные украшения пора снимать, сегодня-завтра комиссию по пожарной безопасности обещали, как бы не погореть.
за черчением и чаепитием (днём)
– Лёва! – позвал Соснин, чтобы перепоручить изготовление липовых колеров и забыть, но из-за высоких старых подрамников, с трёх сторон огородивших чертёжный стол, никто не высунулся.
– Лёва бутылки сдаёт, – пояснила густо нарумяненная, чтобы перешибать съедавший краски холодный свет, пышная блондинка, – сдобная булочка, глазки-изюминки; Лида встряхнула рейсфедер, подула на проведённую линию и принялась скоблить бритвой кальку, продолжая что-то весёленькое рассказывать про кавалера, который увязался за ней в метро, а потом…
Тут она выдернула из розетки штепсель, покончив с бульканьем кипятильника, – попейте с нами, Илья Сергеевич.
Соснин взял, обжигаясь, гранёный стакан с взметнувшимися чаинками. Накануне в пельменной проглотил какую-то дрянь, с утра пораньше пирожок сжевал на бегу, хорошо хоть вечером пообедает у родителей.
– Последние известия! – хлопнул дверью Лёва, – председателем комиссии по расследованию назначен Филозов, завтра в одиннадцать первое заседание.
– Никто не сомневался, что его бросят на амбразуру!
– Кого же ещё!
– Заодно загладит вину перед начальством.
– Какую?
– У него неприятности из-за лекций Анатолия Львовича Шанского, лекции Филозов разрешил, не спросясь на Литейном, не предупредив Смольный, да ещё читались сомнительные лекции в юбилейный год, в переполненном Белом Зале…
– Идеологический прокол.
– А после лекции кто разрешил Кешке покачаться на ресторанной люстре?
– Ой, Кешка всегда что-нибудь, не спрашивая разрешения, отчебучит!
– За ночь и Филозов многое отчебучил, себе же наворотил проблем: обломки разгребли и вывезли под его мудрым руководством, он, председатель комиссии, что будет исследовать и расследовать?
– И зачем же…
– Главное – следы замести, им всё до лампы. Кому подарочек к юбилею нужен в виде железобетонной свалки? Ко всему… Не слышали? Суслов, как назло, ехал этой ночью встречаться с избирателями Кировского завода, за ночь, пока главный идеолог храпел в салон-вагоне, из Смольного приказали убрать обломки. Ну-у-у, Филозов, после прокола с лекциями Шанского на воду дует, взял спешно под козырёк.
– В темноте…
– Прожектора привезли, Зимний дворец подсветки лишили.
– Комиссию заранее подставили?
– А себе сохранили свободу рук.
– Гениально!
– И кому теперь в комиссии отдуваться за мудрость Смольного и ночное Филозовское усердие?
– От производства – Салзанову, Лапышкову.
– Салзанов выскользнет, свалит на Лапышкова.
– Файервассер не привлечён?
– Ещё привлекут, Семён Вульфович идеально сыграет роль жертвы, – засмеялся Лёва, протирая кругленькие очочки, – кто от института в комиссии? Вроде бы Блюминг, Фаддеевский…
– Блюминг смертельно напуган.
– Эрин-то вовремя смылся, за полгода беду почуял.
– Вас, Илья Сергеевич, на комиссию не зовут как автора? – обернулась с улыбкой булочка, – вы бы нам потом рассказали правду, а то питаемся слухами.
– Я, Лидочка, к аварии не причастен, пусть расчёты проверяют, бракоделов трясут, это хороший признак, что не зовут, – болтал Соснин, прихлёбывая сладкий горячий чай; обычно шипение ламп, звонки, стук машинки навевали к этому времени дремоту, но сейчас, хотя плохо спал и не рассеивалась угнездившаяся ночью тревога, рад был отвлекавшему чаепитию, умиротворявшей, словно смотрел сквозь синее стёклышко, сочной заоконной голубизне.