Я не сразу это заметил. Слишком я был поглощен шофером, который теперь забрался в кузов и, с небрежным щегольством бесстрашного животного оседлав борт, спихивал замешкавшиеся куски угля по скату метлой, насаженной на длинную палку. Когда и это было сделано, он ловко спрыгнул наземь, с громким лязгом опустил кузов грузовика и уехал, цедя за собой по улице тонкую струйку угольной крошки.
Я созерцал возникшую перед домом пирамидальную груду и, поражаясь ее весу, обретал некое новое ощущение иерархии бытия: эдакая громада, и запросто подчиняется мановению руки человека! Ее массу, вещественность я чувствовал очень остро. Подошвами чуял землю, ее тяготение.
Я подождал, пока из переулка выйдет со своей лопатой и тачкой Смит, наш чернокожий дворник, живший в полуподвале.
Вышел. Меня он, казалось, не замечал, что я расценил как свою удачу.
Смит был огромным дядькой, ростом и мускулатурой затмевавшим того, который пригнал грузовик с углем. Причем и его медлительная, скользящая походка, и его замедленная манера говорить, и звучный бас, словно доносящийся из глубокой бочки, - все это представлялось мне как нельзя более подходящим к его размерам. Как зимой, так и летом он ходил в комбинезоне. Пахло от него угольной пылью, золой и виски. Волосы сплошь седые. Кожа черная с эдаким еще смачным фиолетовым отливом, на лице глубокие шрамы, глаза налиты кровью, и весь он - и в тот раз, и всегда - полон величественного, царственного гнева.
Пришел он, чтобы понемногу перетаскать уголь в угольную клеть.
Копать начал не с вершины, как поступил бы я, а с самого низа. Наполнив тачку, он вонзил лопату, словно копье, в груду угля, взялся за рукояти, мускулы у него на руках напряглись, и он покатил тачку по дорожке к зеву погреба. Вернувшись назад, он на меня не взглянул, но я был единственным, кому могли быть адресованы его слова: "Собака-то, того-этого, сбёгла".
В тот же миг я осознал, что уже довольно давно не слышу лая Пятнухи. Конечно же, я бросился в дом, позвал мать. Отправились на поиски. Прошлись из конца в конец квартала. Пятнуха на глаза не попадалась. От ужаса ее потерять мое маленькое сердце отчаянно забилось. Мы то бежали, то шли, и мать засыпала меня вопросами: не видел ли я, в какую сторону она побежала? Как это я не заметил, когда она сорвалась? Все спрашивала и спрашивала. Приговор ясен. Мать ужасно на меня рассердилась. В то же время она выразила надежду, что Пятнуха сбежала наконец окончательно. "Глаза бы мои больше ее не видели!" - в сердцах проронила мать.
Вот так вот она всегда: чуть что случись, сердится и на того, из-за кого случилось, и на того, с кем.
Я чуть не плакал. И вдруг вижу: Пятнуха переходит авеню Маунт-Иден от "Овала" к большому парку. Поводок волочится по земле.
- Пятнуха! - Мы бросились через сччччччччулицу. - Пятнуха! - кричал я.
Она - ноль внимания. А на нее мчится автомобиль. Машин она никогда не понимала. Вот и опять - застыла посреди дороги. Вдруг она легла на брюхо, вся расплющилась, морду вжала между лапами, и машина проехала над нею.
- О господи! - вырвалось у матери. Мы перебежали "Овал", выскочили на дорогу. Машина - "нэш" или "гудзон", я толком не разглядел - не остановилась. Водитель Пятнуху даже не заметил. Она как плюхнулась, так и лежала - не шевельнувшись. Только глядела на нас снизу вверх своими темными, с застывшим в них ужасом глазами. Из ее спины был выдран большой клок шерсти. Поскуливала. "Пятну-ушечка!" - протянула мать, опустившись на колени и обнимая собаку, которую сама же и презирала. Дрожа, Пятнуха поднялась на ноги. За исключением того клока шерсти, она, в общем-то, была как новенькая. Пятнуха послушно засеменила к дому за нами следом, а я сжимал огрызок ее поводка обеими руками.
Машины тогда делались с большим клиренсом, это и спасло собаку. Мы все наперебой хвалили ее за недюжинный ум, проявленный в критический миг перед надвигающимся автомобилем; то, что она проявила глупость, вообще оказавшись на пути этого самого автомобиля, не упоминалось. Мать смазала ей ссадину вазелином, и через час уже казалось, будто ничего не произошло.
И я опять отправился глазеть на Смита. Он работал неторопливо и размеренно, как всякий опытный трудяга. Увезя последнюю тачку с углем, вернулся и окатил тротуар из шланга. Большая клякса черной пыли растворилась. Потом, восстановив кругом чистоту и порядок, Смит медлительно удалился в свой полуподвал.
Стояла тишина, я сидел на крыльце один. Моя собака была вне опасности. Сидя на ступеньке, я смотрел на мирную, сверкающую улицу. Теперь, когда этот пронизанный солнцем день уходил, казалось, что исторического явления грузовика с углем не было вовсе и что невесомый свет, переливчатость водяных брызг - как ни крути, суть главные силы, правящие вселенной.
Есть где-то пленка - черно-белая, восьмимиллиметровая, и там запечатлен момент, когда по поручению брата я должен был держать заводную пружинную кинокамеру "Универсаль", которую однажды принес и подарил нам отец. Камера была не больше пачки сигарет, хотя и много тяжелее. Моей задачей было жать на кнопку, снимая Дональда и его друзей, собравшихся на солнышке вокруг Пятнухи перед складчатыми дверьми соседнего с нашим домом гаража. Сперва сцена степенна: ребята сидят и стоят на коленках, собравшись, будто игроки команды вокруг своего талисмана. Пятнуха лает и дергает поводок, который Дональд еле удерживает. Кто-то машет рукой, все улыбаются, но тут Пятнуха прыгает, сшибает наземь одного из стоявших на коленках, и вскоре все валятся друг на друга, хохочут, кричат и гримасничают перед камерой, и собака освобожденно носится среди них. Все ее ловят, сшибаются лбами. Когда это смотришь, кажется, что пленка колеблется, объекты съемки клонятся, вдруг уходят за кадр, возвращаются, и вот Дональд, выпутавшись из всей этой массовки, нахмуренный, идет ко мне. Он качает головой, делает знаки руками, и по написанному на его лице характерному для него озабоченному выражению я вижу, что делаю что-то не так. Его сердито сведенные брови разрастаются во весь кадр: я решительно намерен держать кнопку нажатой как можно дольше.
РОУЗ
К тому времени, когда началась война - то есть первая мировая, - я, глядя на Унтерберга, тоже заинтересовалась работой в социальной сфере. Однажды, понаблюдав, как я разговариваю с пришедшими в офис посетителями, он сказал мне, что я не только секретарем могла бы работать. К беднякам я относилась с большой чуткостью, иногда по поручению мистера Унтерберга я бывала в их квартале, видела, как они нуждаются, беседовала с ними, старалась помочь. Потом он нашел для меня должность по работе с иммигрантами в еврейской организации взаимопомощи. В доме на углу 101-й улицы и Первой авеню организация сняла и обставила показательную квартиру - в довольно глухом углу, около уксусной фабрики. Там я обучала только что приехавших женщин и мужчин, как жить в современном мире. Как поддерживать чистоту, закупать продукты, стелить постели и тому подобное. Просто удивительно, до чего они мало знали, до чего они были темные и необразованные. Даже трогательно, я волей-неволей умилялась, глядя, как они силятся понять, выучиться, изо всех сил тянутся стать вровень с другими в Америке. Я-то ведь родилась здесь, я и понятия не имела о том, как тяжко приходилось моим же собственным родителям, а они тоже, когда приехали, были молоды, ни языка не знали, ни как и что в этом Новом свете положено, но они хоть кое-что умели, у отца была профессия, работу он получил прямо в день приезда, он всегда нам об этом с гордостью рассказывал. Отец всегда умел заработать на жизнь и работал до последнего своего дня. Чувство ответственности в нем было развито чрезвычайно, семья для него была всем; и он не только сам не сидел без работы, но и других музыкантов выручал, стал у них кем-то вроде посредника вдобавок к основной работе. Целеустремленность я переняла от него.
В общем, война началась, когда я работала в Организации взаимопомощи, и я тут же оказалась естественным образом с войной связана. Мы целыми группами разъезжали по армейским учебным центрам, продавали там кофе и пышки, разговаривали с солдатами, а бывало, и танцевали с ними у них на вечерах. Все, конечно же, исключительно прилично, никаких вольностей. Твой отец к тому времени служил на флоте - учился на лейтенанта в Уэббовском военно-морском училище на Гарлем-ривер и, как всегда, не мог без выкрутасов: что ни вечер, перелезет через забор - и ко мне, безо всякой увольнительной. Такое за ним водилось. Где бы я ни работала - а работали-то мы вечерами, - он тут как тут, в своей синей морской форме, единственный моряк среди сотен сухопутных, что тоже могло ему выйти боком - вечно же у солдат с матросами взаимные трения, а тут еще явный численный перевес на их стороне, и все равно он меня уводил от тех парней, с которыми я разговаривала или танцевала. Счастье, что жив остался.