Наталья Рубанова - ЛЮ:БИ стр 36.

Шрифт
Фон

Она обожала пальчиковых (началось все с театра ложек: отец вырезал из них деревянных лилипутов) – находила шарик, проделывала отверстие для указательного, подгибала мизинец и безымянный к ладони: так средний с большим становились ручками куколки – так начиналось представление, где она, Эммочка – фея, волшебница, сама сказка, – была и режиссером, и актрисой, и игрушкой одновременно. Тогда и пришло чутье – ни разу не попыталась она навязать ни марионетке, ни тростевой, ни перчаточной, ни механической оболочке свою волю: заставишь сделать куклу то, чего она не может, – пиши пропало!.. Приказной тон умерщвлял, образ – дерево, жесть, папье-маше: не суть, – упорно не оживал… "Как можно издеваться? Они настоящие!" – заводилась Эмма, которой в театре завидовали: дар божий, непереваримое мозговым веществом актерствующих ярочек "яство", утаиванию не подлежал… присовокупим к расстрельному списку счастливый – "незаслуженно" – брак да питерскую родословную, пусть и осложненную V-образным пунктиком, из-за которого урожденную Вельзнер и выслали по щучьему веленью в град N, а она возьми и не попросись обратно… О, знала ли Эммочка, направляя указательный к отверстию шарика, который через мгновение превращался в наделенное душой существо, что окажется когда-нибудь в этой дыре, а, окончательно там осев, станет вспоминать институт, в котором с легкостью сканировала все эти художественные решения, сверхзадачи да сквозные действия?.. "Главное – единство мысли и пластики", – изрекал то и дело профессор К., и Эмме хотелось смеяться, а над этим вот – "Самое главное – первая встреча с куклой" – хохотать до упаду: да это же свидание, сессия-лю! Сколько кукол, столько и сессий – все как у людей… неужто озвучивать?

Первая – длинноволосая Ундина: мечта, идеал, богиня. Эмма долго изучает ее возможности: поворот головы, артикуляцию, позы… Ундина холодновата, Ундина дика – тем и интересна. Эмма пытается вообразить, какой она предстанет перед зрителями, когда те увидят ее с Гульбрандом. Как "вынырнет" кукла на втором плане, когда она, Эмма, отведет ее за принца и приподнимет, а потом наклонит голову и опустит руки: "Теперь ты расскажешь мне, милый, повесть свою, мы одни…". О да, если Библия пианиста должна начинаться со слов "Вначале был ритм", то Букварь кукловода – с точечного "Вначале был жест". Жест защищающегося, жест, "сворачивающийся" от животного страха – и жест дарующий, "раскрывающийся" на радостях, что, по большому счету, условность: фирменные приемы, способные очеловечить и пластмассу, держались в секрете – вот Эмма и наприемничала (читай намечтала), да так, что под видом профнепригодности и политической безынициативности (опасней, если б в годину ту назвали сие неблагонадежностью) ее лишили счастья разглядывать, свесившись над гранитом, морщинки Невы, а потом и вовсе ограбили: ни тебе Кировского, ни Таврического, ни Зимней канавки… И если существует, коли верить давинчевскому трактаку, столько движений, сколько эмоций, то ее, Эммино движение в пору пугающей поначалу провинциальной ссылки напоминало закручивание в воронку, представлявшейся то черной дырой, то сверкающей, возносящейся до небес, спиралью, на одном из витков которой она, Эм-моч-ка, клянчит хлеб у разом ссутулившейся в ту зиму матери… О блокаде, впрочем, не говорила – ни с кем, никогда, даже с ПалПетровичем: так и отдала Богу душу, не облегчив. И когда душа ее выбросилась из опротивевшей оболочки, когда миновала все эти занебеснутые КПП, отделяющие от того, что кто-то назовет мифом, а кто-то – Источником, тогда лишь вспомнила о сладком, и, будь у нее руки и голова, схватилась бы за нее непременно.

Звякнув ключами, Государство – первым делом бросалась в глаза кирза – вышвырнуло Филю на лестничную клетку и, опечатав квартирку, убралось восвояси. Посмотрев Государству вслед, Филя растянулся на коврике и, положив морду на лапы, заскулил, вспомнив, как читала ему Паллна про какие-то собачьи глаза, что катятся в снег "золотыми звездами", но вот поэта – а ведь называла, называла… всегда, перед тем как начать, говорила: "Это, сладкий, Лерма…" или "А это – Блок", – вспомнить не мог…

Стараясь не попасться на глаза дворничихе, Филя переходил тихонько с этажа на этаж. Соседи – они же, как говаривал ПалПетрович, ближайшие враги человека, – если и не радовались его горю, то просто не замечали, и потому выпросить у них хоть сколько-нибудь еды или воды не было никакой возможности: клац-клац, щелкали замки, клац-клац… Когда же, прижавшись к двери своей скворечни, Филя, наконец, не выдержал и завыл, Ягуаровна – "О-отжешь гнида, шоп ты с-с-с…" – вытолкала его на улицу.

А там – леталка: мороз. И где все эти бродяжки кормятся только? Филя не знал. Примазываться к стае не имело смысла – рваноухий однажды так рыкнул, что Филя, поджав хвост, метнулся в первую же подворотню… потом во вторую, в третью – ни в один подъезд его не пустили. Ноги, ноги, очень много ног, перешагивали или отпихивали; какая-то дамочка, отскочив, истерично заголосила: "Они же бешеные, бешеные все! Их отстреливать надо!", другая шмякнула на асфальт мясо – едва посмотрев на кусок, Филя отбежал в сторону, но не тут-то было: девчонки, лепившие снеговика, закидали снежками – и все б ничего, кабы не здоровенная ледышка, пролетевшая в сантиметре от глаза… Подвыпивший очкарик, поделился, впрочем, беляшом, но это за три-то дня! Можно было, наверное, есть снег, хотя так он, Филя, долго не протянет: о, как будут злорадствовать все эти бульдожки да таксики, все эти пекинесы и пинчеры, овчары и бультерьеры! С каким нескрываемым презрением косилась на него порода, чья так называемая белая кость, если рассудить, "оправдывалась" лишь родословной (бумажка, бурчал Филя) да поводком – у иных, особо отличившихся, с кристалльчиками, вздыхала когда-то Паллна, а Филя не совсем понимал, почему она возмущается… "Бей его!" – обернувшись на крик, Филя увидел детишек: палка с гвоздями, которую виртуозно крутил прыщавый шкет, казалось, вот-вот обрушится на голову. Никогда в жизни не бегал он столь быстро: так вот она какая, свобода, стучало в висках, вот оно какое, людьё!.. Забившись через полчаса под скамейку, Филя совсем приуныл: мало того что горе, так еще шкурку на старости лет спасай! А у него одышка – не мальчик бегать… И от кого? От этих скотов двуногих? А ведь могли и прибить: влёгкую, из интереса – посмотреть, "как устроен"… Филя рыкнул: пятнадцать лет жил, как король (то, что у помойки нашелся, не вспоминал), а тут – на тебе, кошмарик Есенинской улицы! Ах да-а, Есенин, вспомнил Филя про "покатившиеся глаза собачьи", и, зажав нос лапами, заплакал. Лежать, впрочем, на снегу долго не смог: еще чуть – и до кишок промерзнет, хоть чучело делай, не почувствует ничегошеньки: слово, которое – бесконечно, точно мантру, – повторяла Паллна после похорон ПалПетровича… Кажется, лишь теперь понял Филя его смысл, все его, так скажем, лексико-грамматическое значение. Неужто, думал, для этого должен обязательно умереть кто-то? Самый родной и близкий? И что с того, если "он" – человек? Встречаются ведь и среди людей – люди; редкость, да, но все же бывает… двоих, во всяком случае, он знал… Почему, ну почему хозяйка не забрала его с собой?

Филя долго смотрел в небо: когда же ему привиделось, будто звезды приобретают очертания Паллны, хотел завыть, но не смог. От голода мутило – в какой-то момент Филе показалось, будто он сходит с ума… Не чувствуя ни лап своих, ни хвоста, ни ушек, в которые целовала его Паллна, повторявшая: "Ты – моя собака, а я – твой человек" (выдумаешь разве такое?..), Филя, весь в инее, направился, пошатываясь, в глубину двора и прижался к железному гаражу.

Если б он знал, что такое эон, то сравнил бы жизнь свою, расколовшуюся вмиг на "до" и "после" Той эры, именно с ним. Закрыв глаза, Филя вспомнил, как хозяйка читала ему "Девочку со спичками", а потом пела про какой-то золотой город… Голос баюкал: "Не бойся, ты главное ничего никогда не бойся… Умирать скорее приятно, чем не… Оленька-то права была! Вот разве тебе сейчас плохо? Нет, Филюш, не подумай чего, просто рассуди здраво: неужто тебе сейчас больно или нехорошо? Неужто чувствуешь что-нибудь? Смерть – самая страшная ложь на свете, самая невероятная… Нет ее, не-ет! Иди ко мне…" – и Филя путешествовал с Паллной, которая была уже и не Паллна вовсе, а некая форма, определения которой он дать не решался, по причудливым, странным мирам: все-то в них мерцало, переливалось, клубилось, все было настолько ярким, что он и представить себе не мог; когда же друг наш совсем уж было собрался отдать Творцу душу ("…не булимия ли, часом, у этого самого Криэйтора? Ест да ест нас", – мелькнуло у Фили), кто-то сгреб его в охапку и куда-то понес.

………………………………………………………………………………………………………

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке