2
Сон старика Матвеева сбылся скоро и страшно.
Ночью запахло горелым. Мария вскочила, втянула носом странную, опасную гарь.
Кинулась в комнату к Петру.
– Петь, а Петь… Как ты?..
– М-м-м-м-м-а-а-а-а… Что разбудила…
– Петя, если можешь, встань. Мы, кажется, горим.
Она кинулась к окну.
И – отшатнулась.
Огромное, гудящее рыжее пламя крепко обняло, плотно охватило, грызло угол дома. Красное зарево металось по потолку, по стенам. Марию прошиб ледяной пот.
– Быстро одевайся… Самое необходимое – в сумки…
Она уже заталкивала в сумку пожитки.
Петр встал, застонал от боли в избитом теле. Шарахался по комнате. Забежал в кухню.
– Мама, погоди… Может, пожарку…
– Я стариков разбужу!
Метнулась в подъезд. Огонь плясал на лестничной клетке.
"Что это?! Мог плиту Пушкин горящую оставить. Газ мог рвануть! Старик Матвеев – он же курильщик – мог окурок на плинтус бросить… Все что угодно!" Мария затарахатела в дверь к старухе Лиде. "Не слышит, проклятье, не слышит. Она же сгорит!"
Пока она стучала к старику Матвееву – Лидина дверь завизжала.
– Батюшки!.. батюшки…
– Скорее, Лида, скорее! Одевайся теплее! Шубу! Бери теплые вещи! В сумку!
Матвеев не открывал. "Дверь высадить, что ли?! Такую дверь только ткни…"
Она и ткнула: плечом нажала.
И дверь подалась.
Открыта была.
"Спит с открытой дверью: смерти боится. Или, наоборот, ждет: приходи когда захочешь".
И старик Матвеев твердо вышел навстречу Марии в белых, как степной снег, кальсонах. Высокий, длинный, как жердь. Кавалерист. Старый лагерник.
– Что, Машер, что?!..
– Все сбылось, Василий Гаврилыч! – прокричала она ему в лицо.
И он улыбнулся бешено, светло.
Второй этаж был весь в огне.
Мария стояла на лестнице. Дико, хрипло кричала в огонь:
– Пушкин! Пушкин!
Огонь трещал и гудел, рвал красными зубами черный воздух.
Мария слетела по лестнице – пламя на глазах съедало деревянные гнилые ступени.
Огонь опалил ей волосы и ресницы.
Она выбежала в снежный двор, и Петя дрожащими руками нахлобучил ей ее зимнюю вязаную шапку на затылок.
Во дворе уже прыгали на снегу жильцы.
Они прыгали, рыдали, ругались, выкрикивали что-то снегам, небу. Волокли от крыльца нищие вещи. Старуха Лида мелко, будто солила себя птичьей щепотью, крестилась.
Они, жильцы, стояли во дворе и глядели, как горит их дом.
Как их жизнь горит.
Когда приехала пожарная машина, полдома сгорело. Старик Матвеев, в мохнатой овчинной шубе поверх кальсон и бязевой ночной рубахи, белыми слепыми, сумасшедшими глазами крестил черные обгорелые доски. "Прибыль… прибыль…" – шептал он. Густая пена хлестала из змеиных грязных шлангов. Мария слушала, как музыку, густой мат парней-пожарников.
– Подожгли! Уже который дом в округе…
– И ничего им за это не будет, сволочам!
"Как – подожгли? Кто – поджег?" Слова обожгли ночной, обезумевший мозг и растаяли в белом пламени легкой метели.
Люди бессильно, потерянно стояли на снегу, кто – успев напялить сапоги, тапки, кто – босиком, в наспех накинутых пальто, в старых, траченных молью шубах, стояли и плакали, глядя на злую пляску огня в черной, беззвездной зимней ночи.
Во дворе чернели черепахами старые сараи. Там хранили негодные шкафы; велосипеды без спиц и без руля; изломанные холодильники; подгнившие дрова; древнюю мебель; пустые банки и иную тару. Но не будешь же жить в сарае! А где будешь жить? Зимой, в морозы?
Сгорел почти весь дом. Остался – от него – огрызок. Угол, где ее, Марии, жилье. Теперь все они, все бездомные, будут жить у них?
Варенье, варенье мое, и ты не сгорело… Жженый сахар, райские яблочки…
Жители вытащили из сараев дрова, отыскали пилу, распилили шкафы, подожгли их. Устроили костер. Грели руки. Приседали у огня; грелись. Снова плакали.
Их немного было, жильцов. В доме было всего восемь квартир.
Огонь убивает, и огонь спасает.
Они смотрели на костер, на черные доски и пепел, на поземку, обвивающую ноги, друг на друга. В мокрые, кривые от отчаянья, холодные, бледные лица друг друга смотрели они.
– Мама, как все быстро… – сказал Петр, кусая губы.
И правда, как все быстро, подумала изумленно она.
Подожгли! Пожарные сказали – дом подожгли. Кто? Зачем?
– Да вить известно, зачем! – крикнула сквозь рыдания старуха Лида. – Штобы выселить нас, мусор человечий! Куда угодно! А тут… земля освободится!.. и они, богатеи, роскошный домище себе отгрохают… И будут, как цари!..
– Цари, – глухо, тихо сказал старик Матвеев. – Вот они, наши новые цари. А мы – их новые рабы.
И захохотал – тихо, страшно, безумно.
Мария грела руки дыханьем.
У них сгорела кухня и столовая. Осталась жива кладовка и Петина спаленка.
Ванна на чугунных лапах – жива… Старый чугунный лев…
Рукавицы, ее дворницкие рукавицы. Они живы, не сгорели. Они там, в кладовке. И ее метлы. И ее лопаты. Она завтра выйдет на работу. До шести утра еще сколько там? А, еще два часа.
И – ни одной звезды на небе.
– Пушкин пропал, – сказала Мария одними губами.
Петр услышал.
Ежился на ветру, засовывал пальцы под обшлага "косухи".
– Сгорел, – бросил, как плюнул окурок на снег.
3
Кулак сжался, косточки выпялились из кулака, и кулак громко, неробко постучал в дверь кабинета.
– Да! – раздался гнусавый голос.
Голос звучал так: "К черту подите".
Мария шагнула в кабинет, как в клетку с хищниками.
Быстро обежала пространство глазами. Нет, опасности вроде нет. Не нападут.
Она впервые в жизни была в кабинете, где сидели власти.
– Здравствуйте, – сказала Мария.
Ей не ответили.
– У меня письмо, – сказала Мария и протянула руку с бумагой. – Передать… мэру.
Густо накрашенная женщина за столом даже не повела головой в ее сторону.
За другим столом тоже сидела женщина. Мария покосилась на нее. Вторая дама копалась в бумагах. Похоже, обеим дамам дела не было до Марии.
– Извините, – сказала Мария, повысив голос. Ей захотелось скомкать в кулаке письмо.
– Что вы кричите? – сказала первая дама, не поднимая головы. – Потише.
– Возьмите письмо, и я уйду, – сказала Мария очень тихо.
Нить оборвалась внутри, и она поняла: ничего тут не выйдет.
Первая дама подняла пышноволосую голову, крашеная копна дрогнула. Мария поразилась тому, как зазывно, первобытно размалевано уже стареющее, в морщинах, толстое, надменное лицо. "Не лицо, а рожа. Лицо – зеркало чего? Сердца? Матки ее? Тогда она проститутка".
Дама небрежно протянула толстую руку, не глядя на Марию. Пухлые пальцы унизаны перстнями. Золотыми, с крупными кабошонами. Как у торговки на рынке. Попугайский, крючком, нос дамы брезгливо дрогнул; жирный подбородок тоже дрогнул, без слов говоря: ох и надоели всякие!
Мария опустила руку с письмом.
– Давайте посмотрим друг на друга, – сказала она так же тихо.
И тогда крючконосая дама перевела глаза на Марию.
Густо намазанный кроваво-алой помадой рот раскрылся. Язык задрожал в нем языком пламени. Спокойно, говорила себе Мария, стоять, не упасть. Ей стало страшно и смешно. Глаза первой дамы походили на два белых бурава. Они просверлили Марию до костей.
– Давайте ваше письмо, – проронила дама надменно, как царица. – Что у вас?
– У нас дом сгорел.
Мария переступила с ноги на ногу.
В кабинете стояли два мягких, обитых тонкой кожей, просторных дивана.
Сесть ей не предлагали.
– Дом сгорел? – Дама зевнула, даже не прикрыв рот ладонью. Ее зубы блестели, как лакированные. – Давайте письмо сюда, что вы ждете!
Мария шагнула ближе и положила письмо на стол.
– Здесь подписи всех жильцов, – сказала Мария. Она опять пыталась поймать глазами глаза первой дамы.
– Хорошо. Я передам, – лениво сказала дама и рассеянно передвинула бумаги на столе.
Мария стояла, молчала, ждала.
Первая дама снова норовисто, но уже не лениво-кокетливо, а гневно, рассерженно вскинула голову-копну.
– Ну что вы ждете? Идите, – сказала она.
Мария пошла к двери.
Вторая дама продолжала бессмысленно копаться в бумажной горе.
– Зарочка, не покушать ли нам? Я горячего чайку хочу! Я из дома царского вареньица принесла, и бутерброды с язычком, м-м-м! – сказала первая дама, когда Мария открывала дверь.
Я подам на них в суд. И на тех, кто поджег!
Я подам на них в суд… и на тех, кто поджег…
Никуда и ни на кого ты ничего не подашь. Проглоти слезы и иди. Иди, ступай крепко, жестко по снегу, вот так. Вот так.