– Господин губернатор! – Он обернулся к губернатору, и тот оторвался от созерцания заречных снежных далей, глянул на Степана. – Вы пробовали прожить на зарплату, которую в вашей губернии… во всей России!.. получает учитель? Врач? Библиотекарь? Почтальон? – Лицо Марии закачалось перед его лицом. – Дворник? Пробовали? Нет? Так попробуйте! Вы пробовали прожить на пенсию, которую получает простая старушка… простой старик?! Непростой: он нас с вами защищал в войну! Он – во врага стрелял! А если и не стрелял – военную кашу, мальчишкой, дрожа от голода, из солдатского котла – жрал! Миску – за этой кашей – протягивал… А какая у него пенсия?! Знаете?! А вы – на Канары – или на Карибское море – или в ваш личный, да, личный особняк в Испании – на чудесном морском берегу – давно летали?! На личном, между прочим, самолете!
Среди политиков поднялся легкий гул.
Да, как будто далеко, над дворцом, летел самолет.
И вправду – на Канары летел.
Степан расправил плечи. Глубже вдохнул.
– Вы – сжигаете дома, старые, деревянные дома в старом городе, чтобы расчистить площадь – для строительства особняков роскошных, фешенебельных, для себя! Для себя! И вам все равно, где, как ютятся погорельцы! Как среди зимы живут в палатках! Готовят на кострах! У кого бедняги ищут приют, пристанище! Ничего, думаете вы, у всех родные, близкие, знакомые, ничего, расселят погорельцев! Комнатки кому-то нищие, "гостинки", общежития тараканьи – город выделит! Ничего! Проживут! А у нас зато – особняк в центре города! Вы знаете, сколько старых домов сожгли в старом городе в эту осень и зиму? Семнадцать! Издеватели! Лучше бы летом жгли, когда – тепло!
– Доказательства! – запальчиво крикнули с другого конца стола.
– Кровь живая – вот доказательство! – крикнул Степан над круглым столом, как над замерзшим озером. – И погорельцы никогда, слышите, никогда не подадут на вас в суд! Потому что они хорошо знают: вы – их – засудите! А еще и потому, что никогда, ни один бедняк в нашей стране не сможет заплатить никакие ваши чудовищные судебные издержки! И тем более – дать на лапу судье, адвокату… прокурору!.. и еще кучке более мелких, позорных вымогателей…
– Уведите его! – задушенно, истерически крикнула круглолицая, крупнотелая дама с брошью-жуком на кружевной манишке у горла.
– А ваши выборы?! Фарс это, подлог, а не выборы! За каждым из вас стоят ваши деньги! Те, что вы наворовали сами – или деньги корпораций, что вас выдвигают! Ваши выборы – это война денег! Это – кто больше заплатит! А народ… Вы прикрываете его жалкими бюллетенями, как бумажным щитом, эту вашу войну!
Степан сжал кулаки. Молодой задор, последний риск обнял, закружил его. Счет шел на мгновения.
– Вы все врете, что у нас нет политических заключенных! – Надо успеть. Вот сейчас надо быстро, громко, внятно, резко сказать. А то оборвут. Рот заткнут. – Они – есть! Их – много! Правящий режим – режим лизоблюдства, страха и кражи: денег в свой карман! И те, кто говорит людям правду – не нужны! Не…
Губернатор встал. Выставил лысую, жирную башку вперед.
"Как торпеда, сейчас поплывет… полетит… в меня…"
– Как вы смеете…
"Не выдержал. Началось. Ты еще сможешь. Еще немного…"
– А вы тут посажены верховной властью для того, чтобы под прикрытием "великих деяний" в губернии попросту отмыть!.. отмыть, награбить тут кучу денег!.. и вернуться разбогатевшим, довольным и сытым хищником – в родную!..
Уже поднялся гомон, крик. Все кричали. Махали руками. Повскакали с мест. Уже бежали к нему.
– Северную!.. столицу…
"Сейчас на пол повалят. Ну и пусть".
– И все! И больше ничего!
– Ты сядешь! За… оскорбление!.. личности… и достоинства…
Свинячья рожа губернатора была красна, дика, надута, если б проколоть иголкой – вытек бы алый, жирный, помидорный сок.
Чье-то знакомое – да чье же, чье?! – широкое скуластое лицо подмигнуло ему с другой стороны ледяного круглого озера-стола.
"Кто это… друг, враг?.. кто, не вспомню никак, я же знаю его, знаю…"
Степану уже закручивали руки за спиной. Откуда-то взялись рослые, дюжие, мускулистые дядьки, и да, он догадался, что так будет, – пытались повалить его на пол, а повалили на стулья, в кресла, а он тоже силен был, мышцы напружинил, бился с ними, боролся. Одному левым хуком хорошо задвинул. Мужик на пол сам улегся. Кто-то оглушительно засвистел в свисток. "Откуда у них свистки, – подумалось смутно, – что за детские игрушки…"
Лица, руки, рты, лица мелькали, наклонялись над ним, метались, появлялись, исчезали.
Лица, лица, лица.
2
– Петр! – позвала Мария с порога. Отряхивала снег с рабочей куртки. Брякая, ставила метлу и лопату в угол. – Петруша! Ты дома?
Петр вылез из спаленки.
– Тихо, мама, у меня девочка, – прижал палец ко рту.
– И когда успела?..
– Ты ушла на участок – она… Только что приехала. Мама, ты знаешь?..
Что-то в голосе сына было такое… нехорошее.
– Что? Что?
Она еще отряхивала снег со старой лыжной, рабочей своей шапки. Заталкивала шапку в рукав куртки.
Молчание пробежало между ними, будто мышь из подпола.
– Степана посадили. В тюрьму. За хулиганство.
У Марии подкосились колени, и она села на корточки, привалилась спиной к холодной стене.
– Как?.. зачем… за какое…
– За классное. – Лицо Петьки сияло. – Он губернатору задвинул. По полной программе. Классно оторвался. Сегодня Белый пришел, сказал. В новостях уже показывали. Кла-а-а-асно!
Мария закрыла глаза, потом закрыла их руками.
"Доигрался… допрыгался. И Петьку туде же тянет".
– Прекрати…
– Да не переживай ты. – Он потрепал мать по плечу, как ровесницу, девчонку. – Все будет отлично. Если только там бить крепко не будут. Говорят, там, в ментовке, бьют так, что кишки выворачиваются. Вообще пытают.
– Ты зачем мне все это говоришь? – устало сказала Мария, не отнимая ладоней от глаз.
– Он теперь герой, мама, – Петр облизнул зацелованные девочкой губы. – Он же так хотел быть героем!
3
Главная улица города перед главным городским судом была запружена народом. Люди шли, несли плакаты. Молодежь на морозе пила пиво из бутылок, из банок. На решетке, огораживающей чахлый садик перед зданием суда, тоже висели плакаты: "СТЕПАНА ТАТАРИНА – В ГУБЕРНАТОРЫ!", "МЫ ВЫБИРАЕМ ТАТАРИНА!", "СВОБОДУ СТЕПАНУ!", "СТЕПА, МЫ С ТОБОЙ!".
Народ толпился перед судом, люди поднимались на цыпочки, заглядывали за ограду, засматривали в зарешеченные окна – не видать ли там Степана, его лица, его профиля, его бритой голой головы. Нет. Не видно было.
Заседание суда было закрытое. Никого не пускали. Даже журналистов.
– Белый, ну что решили?
– А все то же. Выступаем. Вместе со всеми.
– Вместе с "Маршем"?
– Ну конечно. А то с кем же.
– Штаб-квартира "Марша" – в городе – та же?
– Нет. После ареста Степана поменяли адрес. Сейчас машины рыщут везде. Слушай, старик, ты знаешь о том, что наши телефоны прослушиваются?
– Плевать.
– Нет, не плевать. Если ты хочешь завалить завтрашний "Марш" – пожалуйста, звони всем без перерыва.
– Зубр тоже идет?
– А то. Попробовал бы не пойти.
– Его бабушка не пустит, ха-ахаха!
– Значит, с бабушкой пойдет. Га-га-а-а-а. Укутает ее в шубку, в муфточку нафталинную – и на "Марш" поведет. Газеты приготовил?
– Вон, в ящике под кроватью.
– Тю, да тут до хера экземпляров!
– А ты как думал? Сижу, баклуши бью? Я принтер левый отыскал. Инка помогла. Целый вечер сидели. Картридж весь извели. Ла-а-азерный.
– Молодцы! Умницы.
– Ума много не надо, если – халява.
– Халява, сэр!
– Слушай, а ты не боишься?
– Чего еще?
– Ну, что тебя завтра омоновцы – это самое?
– Убьют?
– Ну, не убьют, изобьют.
– А что, тебя что, не избивали никогда?
– Ну, а если – убьют?
– Хорошо умереть молодым, еп твою мать.
– А я вот не хочу умирать!
– Ну, когда-нибудь придется.
Нынче утром Мария с особым остервенением чистила, скребла, ковыряла снег и лед у себя на участке. Сжав зубы; сведя губы тонкой, горькой подковой. Она думала о Степане; о себе; о Петьке; о Федоре; о богатом мальчике, сыне тети-лошади, живущем в дивном особняке и таком вымуштрованном, несчастном; о них обо всех, живых людях на мертвой, зимней, холодной земле.
Она счищала с пустынного, еще ночного тротуара широкой лопатой этот скотский, проклятый снег – и думала о том, как мало в мире любви, как жалко нам ее дарить, как не умеем мы ее хранить и беречь. Как не бережем друг друга. Как выбалтываем святую, нежную тайну. "Тайна должна жить в тайне, – думала Мария, – вот как на картине Фединьки, есть у него такая картина: черный, черный-дегтярный, непроглядно-черный фон, и из черноты – вспышкой – взрывом световым – выбухает, растет – огромный, сияющий цветок. Лотос, шептал он мне, это волшебный Лотос! Вот и мы так же… в черноте, во мраке, в нищете, а душа-то расцветает от любви, и она сама – цветок, драгоценный, праздничный, кроткий цветок любви. Жаль, мало цветет… кратко…"