Василия Петровича затянуло в рыночные отношения тогда, когда он этого уже не мог ожидать - перед смертью. Для человека, всю жизнь проведшего в рамках планового хозяйства, он довольно философски воспринял разгул экономики и потрясение основ квартирного вопроса; хотя и потребовалось немало душевных сил, чтобы постичь, как у простого человека может быть право на то, что свято принадлежало одному государству и передавалось не иначе как непроходимо трудными путями. Прописка, съезд, родственный обмен… Теперь же миропорядок вставал с ног на голову, и Василий Петрович сидел вечерами с газетой "Завтра" и трезво прикидывал, каким будет его положение при новой системе - если он завешает квартиру за пожизненный уход, и каким оно станет, если демонстративно проигнорировать проклятое время перемен. К результату исследований ему тоже пришлось отнестись философски. В первом случае его смерти активно ждали, но во втором к нему не проявили бы даже такого интереса работники бесплатной медицины. Внимание к себе, пусть и некрофильского толку, было все-таки предпочтительнее. К тому же, семья, что обязалась ухаживать за квартироимущим дедушкой до гробовой доски, оказалась порядочной, Василий Петрович привязался к ней и очень жалел, что вступил именно с такими славными людьми в отношения жизни и смерти. Поэтому он старался всячески скрасить для них время вынужденной задержки перед вселением и намекнуть, что оно не затянется. Татьяну Викторовну он спрашивал, как она планирует переставить мебель и даже предлагал свои услуги:
- А там, гляди, свалюсь, ты меня шкафчиком-то и придавишь! Подумай, Татьяна, я серьезно!
Василий Петрович мог заниматься мазохизмом от всей души: он знал, что Татьяне Викторовне претит достоевщина.
Светлане, ее дочери, он заботливо показывал, куда лучше будет ставить детскую кроватку. Светочка, нервная от гормональных контрацептивов, огрызалась предложением продумать сначала место для гроба. Василий Петрович в отместку стал зачитывать ей статьи о долгожителях Кавказа и между делом поминать о покойной бабушке из предгорий Эльбруса. Василий Петрович недолюбливал сестру Сергея: когда бы он ни заболел, именно Света с женихом вызывались дежурить у него ночами. И в эти ночи Василий Петрович знал, что может умирать спокойно и даже не пытаться звать на помощь. Людям за стеной нужно было столько успеть до утра, что даже если бы "скорая" вызывалась телепатическим путем, они все равно не нашли бы свободной секунды.
Во втором часу, не имея возможности заснуть, больной стучал в стену:
- Света! Принеси-ка мне папку с завещанием…
Василий Петрович дожидался гробовой тишины по ту сторону баррикад и громко рвал заготовленный чистый лист бумаги. Потом он демонстративно скрипел пружинами, укладываясь спать. Ему было приятно думать о предстоящей светиной бессоннице. Хотя в принципе Света не наносила Василию Петровичу никакого ущерба, кроме морального. А вот знакомая по подъезду не раз ему жаловалась, что восемнадцатилетняя внучка регулярно утаскивает у бабушки из ее смертной справы новые колготки, когда в спешке собирается к однокурснику в общежитие, а потом подкидывает обратно уже со стрелками. В ответ на упреки, что, мол, полпенсии уходит на колготки, девушка однозначно заявила, что в гробу под юбки не заглядывают - можно полежать и со стрелкой, а потом, нечего покупать польскую дешевку - в мужских руках она так и горит.
Василий Петрович был уверен: светин брат не станет красть из его гробового "приданого" совдеповские трусы, и жил с Сергеем душа в душу. Тот с пониманием относился к стариковским предсмертным проблемам и всегда предлагал современное их решение. Скажем, Василий Петрович печалился, что нет у него приличной фотографии на памятник, только та, где он, молодой и бравый, стоит на фоне теплохода "Адмирал Нахимов", отправляющегося в свой первый рейс. Однако Василий Петрович боялся, что будет непонятно, кто из двоих, он или теплоход, занимают место под плитой.
- Давайте я вас "Поляроидом" щелкну, Василий Петрович, - предлагал Сергей, вам все кладбище обзавидуется! Соседки уснуть не дадут.
Василий Петрович растерянно хмыкал и искренне не понимал:
- Куда же меня на цветную фотографию?!
Он действительно не мог себе представить, что будет делать его лицо на глуповато-красочном цветном снимке. Всю свою жизнь он был черно-белым - на комсомольском и на парт-билете, и на первой странице "Новостей Владивостока". Черно-белой была его свадьба в сафьяновом фотоальбоме и такой же, несколькими страницами спустя, - война. Единственное ощущение цвета, от которого он не мог избавиться, было то, что знамена, падающие тяжелыми шелковыми складками, или распластанные на невидимом ветру, - ярко-кровавы среди выцветшего и безрадостного военного пейзажа.
У Василия Петровича держалось стойкое впечатление того, что вся его жизнь вплоть до последнего десятилетия, так и прошла в черно-белых и величественно-красных тонах, и только сейчас безжалостно била в глаза всеми цветами радуги. Все эти пакеты и упаковки с полуфабрикатами, которые целыми сумками таскали ему Татьяна Викторовна и Сергей, пестрели, как могли. Оранжевый, небесно-голубой, салатовый… и снова красный… Каждый раз, когда Василий Петрович ставил в холодильник кумачовую бутылку кетчупа, он мучительно сознавал, что цвет его прошлого опозорен, как опозорено и само понятие еды. Она не должна доставаться так просто! В войну надо руками выкапывать мелкую и зеленую, как горох, полудикую картошку на заброшенном поле, а в мирное время - за свои заслуги получать продовольственные заказы или покорно стоять в очередях (при отсутствии заслуг). Но в это беспардонное десятилетие понятие еды, несомненно, измельчало. Если всякая соплюшка типа Светы может купить сервелат так же легко, как работник министерства обороны, то величие слова "еда" пришло в не меньший упадок, чем все святые атрибуты советской державы.
Сергей же относился к тому, чтобы поесть, без лишней философии:
- Чем сегодня будете травиться, Василий Петрович? - Василий Петрович подозревал отравляющие свойства у любой чужеземной еды - Можно по-маленькому - круассан с йогуртом, а можно по-большому - бургер из индейки.
Это звучало загадочно и вкусно, но иностранность заманчивых слов, разжигала подозрения Василия Петровича со страшной силой: он еще не забыл дело врачей.
- Я звонил юристу, Сережа, - предупреждал Василий Петрович, - и он сказал, что если меня отравят, то завещание будет недействительно.
После этого прибегала в холодном поту Татьяна Викторовна и с дрожью в руках лепила "домашненькие" вареники. Вареники ставились на стол толстыми, горячими и заискивающе поливались сметаной.
- Вы тоже попробуйте, Татьяна Викторовна, внушающим тоном предлагал Василий Петрович.
- Да что там! Спасибо!
- Нет, вы попробуйте, попробуйте!
Татьяна Викторовна пробовала. Василий Петрович внимательно наблюдал и отпускал замечания:
- Говорят, у Сталина была сухая рука от того, что ему что-то подмешивали в пищу…
В такие светлые моменты у Татьяны Викторовны отмирало несколько миллионов нервных клеток за один присест. Василий Петрович об этом не подозревал, поэтому иногда он информировал ее еще и о следующем:
- Вчера сестре звонил… Думаю, не хочет ли она чего-нибудь забрать из вещей, пока квартира вам не досталась…
Угроза левых наследников висела над завещаемой квартирой, как дамоклов меч. Хотя в тот момент, когда бумаги оформлялись у нотариуса, Василий Петрович отозвался про ближайших родственников так:
- Имеется сестра. Только она со мной не разговаривает…
В общем-то, Василий Петрович сознавал, что у сестры действительно есть повод с ним не разговаривать, но несколько обижался, когда вспоминал, сколько десятилетий это продолжается.
В сорок втором сестру по доброй воле угнали в Германию. Лариса училась в Ленинграде, вдалеке от всей сибирской семьи, и летом сорок первого, досрочно сдав экзамены, уехала отдыхать к подруге в поселок Волосово (прямо навстречу марширующим к границе немецким войскам). Вопреки советской пропаганде далеко не каждый солдат вермахта был нелюдем, автоматически уничтожающем все живое на своем пути. Кое-кто из них даже смекнул, что у местных жительниц есть определенные достоинства, несмотря на официально утвержденное клеймо недочеловека. И какой-нибудь Курт или Гюнтер наверняка не прогадал, увезя в фатерланд смирную, работящую и донельзя благодарную за спасение от голодной смерти русскую подругу. Только в сорок девятом Лариса прислала в Сибирь не очень длинное, но милое, какое-то совсем европейское письмо, в котором читалась тоска по родным, но никак не безнадежное отчаяние от разлуки с родиной.
"Угнавший" ее немец к тому времени давно исчез, но Лариса была удачно устроена продавщицей в маленьком магазинчике, жила с надеждой, и свою судьбу на чужбине считала вполне сложившейся. Она даже не поняла, что же такого страшного в ее немецком существовании, когда получила отчаянную депешу со следующим общим смыслом: раз уж ты не умерла в войну, о чем мы пишем во всех анкетах, то немедленно возвращайся, иначе на отце (о себе я уже не говорю), как на человеке, имеющем родственников в бывшей гитлеровской Германии, будет во всех отношениях поставлен жирный крест.
Сестра, уже порядком подзабывшая реалии родной державы, решила съездить, поплакать от радости в объятиях родных и разобраться, в чем же дело. Узнала она о том, что обратно уже не вернется, а заодно и о том, что отец погиб в самом начале войны, а брату, получившему ее письмо из рук партийного секретаря, не оставалось никаких других рычагов воздействия для ее возвращения.