К трем часам дня я приходил в полное отчаяние, и только на закате голос стихал. Быть может, потому, что в пять я кончал работу.
Америка - большая страна, и каждый в ней что-то делает: изготовляет, строит, грузит, возит, играет на бирже, однако страдальцы страдают по-прежнему. Какие только средства спасения я не перепробовал! Даже пытался умаслить голос дорогими подарками - напрасно! В наш безумный век невозможно не заразиться безумием, но желание сохранить здравомыслие - не является ли и оно разновидностью безумия?
Однажды, роясь в кладовке, я натолкнулся на пыльный футляр, открыл. Там лежала скрипка, на которой играл отец. Я натянул струны и провел по ним смычком. Раздались резкие плачущие звуки - так скулит домашнее животное, на которое перестали обращать внимание. Я углубился в воспоминания об отце. Мы очень похожи друг на друга, хотя он стал бы отрицать это с негодованием. Отец тоже не смог спокойно жить. Иногда он нещадно тиранил маму. Помню, однажды он заставил ее лечь в ночной сорочке у дверей своего кабинета. Она, видите ли, ляпнула какую-то глупость, так же как Лили, которая сказала кому-то по телефону, какой я "живучий". Отец тоже был человек высокий, сильный, но потом стал слабеть, особенно после смерти моего брата Дика (поэтому я остался единственным наследником состояния Хендерсонов). Отец старел, замыкался в себе, все чаще пиликал на скрипке. Как сейчас вижу его сгорбленную спину и плоский зад, его бороду, поседевшую с возрастом, погасший взгляд, вздрагивающие пальцы левой руки и слышу жалобный стон инструмента.
"Дай-ка и я попробую!" - решил я, захлопнул футляр и прямиком в Нью-Йорк, в музыкальную мастерскую на Пятьдесят седьмой улице. Как только инструмент починили, я стал брать уроки игры на скрипке у старого мадьяра. Звали его Гапони, и он жил неподалеку от Барбизон-плаза. К тому времени мы уже развелись с Френсис. Она осталась в Европе, а я жил тут на своей ферме. По утрам приходила старая мисс Ленокс, готовила мне завтрак.
Однажды со скрипкой в футляре под мышкой спешу по Пятьдесят седьмой улице к венгру на урок и вдруг встречаю Лили. "Ну и ну!" - воскликнул я. Мы не виделись больше года после того дня, как я посадил мою любовницу на парижский поезд, дружеские отношения возобновились сразу. Все то же лицо, оживленное, беспокойное, прелестное. Единственная перемена - зачем-то выкрашенные в рыжий цвет волосы с пробором на лбу. Беда, что иногда красавицам не хватает вкуса. Вдобавок, используя тушь, она сделала что-то со своими глазами - теперь казалось, что они разной величины.
Что подумаешь о молодой красивой, высокой, почти шести футов ростом, женщине в зеленом бархатном костюме, таком же зеленом, какими были униформы у проводников пульмановских вагонов, которая крепкими ногами на немыслимых шпильках вышагивает по Пятьдесят седьмой, как модель по подиуму, вышагивает, покачивая крупными ягодицами на виду у всего честного народа, презрев все правила приличия и как бы сбрасывая на ходу шляпку, пиджак, блузку, лифчик, и повторяет снова и снова: "Джин, я не могу жить без тебя!"
Лили, однако, сказала другое:
- Знаешь, я выхожу замуж.
- Как, опять?
- Решила последовать твоему совету. Мы же с тобой друзья, правда? Иногда мне кажется, что мы - единственные верные друзья на белом свете… Ты что, музыкой занимаешься?
- Если б не музыка, давно стал бы гангстером. И в футляре была бы не скрипка, а автомат.
Лили начала что-то рассказывать о новом женихе.
- Чего ты бубнишь? Только снобы нарочно понижают голос, заставляя других наклоняться к ним, чтобы расслышать. Высморкайся и говори погромче. Я же глуховат, ты знаешь… Твой новый жених - где он учился? В Университете Джорджа Вашингтона или Массачусетском технологическом?
Лили высморкалась и сообщила:
- Мама умерла.
- Постой, постой, разве ты не говорила еще во Франции, что она умерла?
- Тогда я соврала.
- Зачем?
- Чтобы ты пожалел меня.
- Поганая вещь - хоронить живую мать.
- Да, это было дурно с моей стороны. Но сейчас сказала чистую правду. Мама умерла два месяца назад. - Я увидел слезинки в ее глазах. - Завещала развеять ее прах над озером Джордж. Мне пришлось нанимать самолет.
- Да ну? Прими мои соболезнования.
- Я слишком часто с ней ссорилась. Но и она хороша, не давала мне спуску. Помнишь, как мы испугались, когда она застукала нас дома? А насчет моего жениха ты почти угадал. Он окончил Нью-Йоркский университет.
- Два "ха-ха".
- Ты не думай, он хороший человек, порядочный. У него на руках родители… И все-таки… Когда я спрашиваю себя, могла бы я жить без него, ответ скорее "да"… Поэтому я учусь одиночеству. Рядом с человеком всегда целая вселенная. Женщине совсем не обязательно выходить замуж. Человеку вообще лучше быть одному. На то есть масса причин.
Сострадание - штука бесполезная, хотя иногда я испытываю это ненужное чувство. Вот и сейчас у меня заныло сердце от жалости.
- Понятно, малыш. Чем же ты теперь занимаешься?
- Продала дом в Данбери, снимаю здесь квартиру. Я послала тебе одну вещь.
- Мне ничего не нужно.
- Я о ковре говорю. Ты его получил?
- Зачем мне твой ковер? Он у тебя в доме был?
- Не-а.
- Врешь. Наверняка этот ковер из твоей спальни.
Я вернулся на ферму, а скоро посыльный принес ковер - потертый, расползающийся, противного горчичного цвета с голубыми узорами по всему полю. Я не знал, смеяться мне или плакать. Решил постелить ковер в студии, где я овладевал скрипичным искусством, в надежде, что он улучшит акустику. Студия у меня в подвале. Пол давно залили цементом, но, видимо, недостаточно толстым слоем. Снизу жутко дуло.
Шло время. Я брал уроки у венгра и виделся с Лили. Мы встречались полтора года. Наконец поженились, а потом и дети пошли. Что до скрипки, то я, конечно, не Хейфец, но занятий не бросил.
Через некоторое время опять раздался внутренний голос: "Хочу/ Хочу! Хочу!" Да и семейная жизнь сложилась не так, как мог бы предсказать оптимист.
Осмотревшись, Лили, как хозяйка дома и поместья, первым делом приняла решение: пригласить художника, чтобы тот написал ее портрет, и повесить его рядом с портретами моих предков. Решение было вынесено за полгода до того, как я отбыл в Африку.
Утро обычно у меня проходит так…
Встав с постели, спешу на свежий воздух, потому что в комнатах ужасная духота. Стоят бархатные дни, какие бывают только ранней осенью. Солнце уже осветило верхушки деревьев. Холодок приятно покалывает тело, дышится полной грудью. Я смотрю на высокую старую ель и на зеленоватую тень под ней. Сюда не добредают свиньи, здесь алеют бегонии и лежит разбитый камень с надписью, которую краской сделала моя мать: "Расти, моя роза, расти…" Трава еще не полегла от солнечных лучей. Под толстым слоем опавшей хвои лежат, быть может, свиные туши, а то и человеческие тела, но от сознания этого прелесть наступившего дня не становится меньше - плоть давно стала перегноем, питающим растительность. Когда поднимается ветерок, цветы под зеленью деревьев начинают качаться и словно касаются моей души. Я стою посреди этого волшебства и многоцветия в своем красном вельветовом халате, купленном на рю де Риволи в тот день, когда Френсис произнесла слово "развод". Стою и еще сильнее чувствую, как я несчастен. Что мне здесь делать?
Выходит Лили с нашими двухгодовалыми близнецами в коротких штанишках и зеленых свитерах. Оба умыты, причесаны, с черными челочками на лбу. Лили идет к художнику позировать. Мальчишки будут играть в студии около нее. Я стою в своих грязных высоких сапогах. Ношу их с удовольствием, потому что они легко надеваются и легко снимаются. Стою и с раздражением смотрю на Лили. Отчаянно ноют десны.
- Поезжай на легковушке, - говорю я ей. - Фургон мне понадобится. Нужно смотаться в Данбери за материалами.
Лили усаживает детей на заднее сиденье малолитражки, садится за руль и уезжает, а я спускаюсь в студию и начинаю разучивать экзерсисы Шевчика. Отто Кар Шевчик придумал особую технику быстрой и точной перемены позиции пальцев и прижимания струн к грифу. Новичок начинает даже не с гамм, а с целых фраз. Это трудно, но Гапони говорил, что это единственно верный способ обучения. Мой толстый венгр знал с полсотни английских слов, и главное среди них - "дорогой". "Дорогой, держите смычок так… Не бейте по струнам, смычок не палка… Да, да, так… Хорошо".
Считайте меня, в сущности, мастером на все руки. Вот этими пальцами я валю наземь хряка и выхолащиваю его и ими же держу шейку скрипки и вожу смычком по струнам, извлекая при этом звуки, похожие на те, которые слышишь, когда лопаются две дюжины яиц при падении корзинки на пол. Тем не менее я надеюсь научиться играть хорошо, и тогда польются небесные мелодии. Но отнюдь не собираюсь сделаться виртуозом. А просто хочу стать ближе к отцу, играя на его скрипке. И вот уже является мне призрак отца, и я шепчу: "Па, ты узнаешь эти звуки? Это я, Джин!" Так уж случилось, что я не верил и не верю, что мертвые уходят от нас навсегда. Восхищаюсь рационалистами, завидую их способности мыслить трезво и последовательно.
Но к чему обманывать себя и других? Я играл для отца и для матери. А когда разучил несколько вещей, то шептал: "Ма, эта "Юмореска" для тебя" или "Па, узнаешь "Meditation" из "Таис"". Я играл с чувством, с любовью, целиком отдаваясь музыке. И не только играл, но и пел: "Rispondi! Anima bella" (Моцарт) или "Его презирали, его отвергали, человека, повидавшего много горя" (Гендель). У меня щемило сердце, и я так крепко сжимал шейку скрипки, что сводило шею и плечевой сустав.