ХХII
Любовь – словечко подвернулось само собой… Зачем она мне? Я удрал из города не для того, чтобы предаваться на лоне природы новым утехам, в конце концов для постельных надобностей у меня была женщина – к чему искать других приключений? Как выражались в старину, я "похоронил себя" в деревне. Я сошел с поезда жизни на глухом полустанке; быть может – кто знает? – это была конечная остановка.
Тут мне, конечно, возразят: выключиться из жизни – как это можно себе представить в нашей стране? Жизнь тащила всех, хочешь не хочешь, как вода несет щепки. Разобраться в себе, искать смысл и оправдание своей жизни? Смешно… Это крысиное существование, безостановочное перебирание лапками в толпе себе подобных, сопение и попискивание, толкотня на улицах, теснота магазинов, теснота подземных переходов, вагонов метро, бюрократических коридоров, общественных сортиров, вечная спешка, вечная борьба за местеч-
ко – все это попросту перечеркивает всякое вопрошание о смысле жизни. Какой там смысл… Привычка к стадному существованию не располагает к рефлексии; все равно, что танцевать, идя за плугом, как сказал, если не ошибаюсь, Лев Толстой. Я убежден, что патриархальное общество облегчило переход к крысиному обществу. К поднадзорному обществу, к обществу, над которым – над этими толпами, над крышами городов, над каждой супружеской кроватью и каждой колыбелью – стояло мертвое светило, огромный мутный глаз государства.
Но, слава Богу, я разделался со всем этим. Да, я спасся от этой жизни, от паутины человеческих взаимоотношений, от чувства, что постоянно задеваешь кого-то и трешься об кого-то, спасся от этой чудовищной тесноты! Я обрел счастье быть самим собой, другими словами – счастье быть никем. Так и надо было ответить Роне: я – никто. Моя третья жена, Ксения, закатила мне сцену, после которой мы больше не виделись. Замечательно, что это не была сцена ревности, для чего, честно говоря, нашлись бы основания; ничего подобного. Я отвлекаюсь, но раз уж вспомнил, надо договорить.
Ее упреки сводились к тому, что я ничего не хочу делать, ни о чем не забочусь – одним словом, представляю собой, как она выразилась, законченный тип тунеядца. Замечу, что, если бы я что-то "делал", например, продолжал свою литературную деятельность, я еще больше заслуживал бы этого определения. Но, хотя главным пунктом обвинения было то, что я равнодушен к окружающим (то есть к ней), верно было и то, что все последние годы я жил, в сущности, на ее заработки. Было вполне логично требовать от меня компенсации, то есть любви во всех смыслах этого слова, включая физический. Но довольно об этом.
Когда следом за Роней, помедлив ради приличия, я поднялся на берег, на лужайке была уже расстелена скатерть, Мавра Глебовна, в кружевной наколке и белом переднике, инспектировала корзину с провиантом. Я старался не встречаться с ней глазами, но она и не смотрела в мою сторону, опустив глаза, расставляла на скатерти все необходимое. Аркадий распряг лошадь; я заметил, что у него была припасена бутылка, тем не менее барон Петр Францевич дал знак Мавре Глебовне, она приблизилась с маленьким подносом и серебряной чаркой, Петр Францевич налил полную чарку из барского графинчика, и Мавра Глебовна поднесла ее Аркаше. Тот вскочил, утер губы и, держа чарку перед собой, истово перекрестился и поклонился господам; Петр Францевич благосклонно кивнул. Эта маленькая пантомима развлекла нас.
Мавре Глебовне было наказано следить за Аркадием, после чего прислуга расположилась в сторонке. Василий Степанович разлил мужчинам водку, вино дамам, молча поднял рюмку, мать и дочь усердно крестились, глядя на дальнюю церковку, некоторое подобие крестного знамения сотворил и Петр Францевич; Василий Степанович вздохнул, насупился, поставил рюмку и, в свою очередь, решительно перекрестился. Петр Францевич несколько иронически, как мне показалось, покосился на него. Храня молчание, как положено, мы опрокинули свои рюмки, дамы пригубили из бокалов.
"Вот народ, – сказал Василий Степанович, жуя бутерброд с краковской колбасой, – нет, чтобы клуб устроить или какое-нибудь полезное помещение".
Петр Францевич солидно намазывал масло на ломтик белого хлеба, подцепил вилкой сыр. "Рогнеда, – промолвил он, – передай, милочка, маслины…"
Некоторое время помалкивали, ели.
"Вы имеете в виду церковь?" – осведомился Петр Францевич.
"Ну да. Ободрали все что можно, набросали мусора, нагадили – и бро-
сили".
"При чем же тут народ? – заметила мать Рони. – Народ не виноват".
"А кто ж, по-вашему?" – спросил Василий Степанович и разлил по
второй.
"Рогнеда, передай, пожалуйста, семгу…"
"Хороша наливочка, крепенькая! Небось наша, местная…"
"Смородинная", – сказала мать Рони.
Чтобы не показаться невежливым, я произнес какую-то глупость – что, дескать, разрушенная церковь тоже своего рода символ.
Петр Францевич моментально уцепился за это слово:
"Символ чего?"
"Символ исчезновения Бога".
"Вы хотите сказать, – прищурившись, с рюмкой в руке, молвил Петр Францевич, – вы хотите сказать: Бог умер?"
"Нет, – возразил я, – эти времена уже давно прошли. Когда жил Ницше, Бог был еще где-то рядом. Как покойник, который лежит в открытом гробу, в окружении близких. Бог умер – представляете себе, что это означало? Это означало, что и мы все умрем, и вся наша мораль ничего не стоит, и все напрасно, вся суета ни к чему".
"Но вы говорите, что это время прошло".
"Прошло… А следовательно, прошли и все сожаления. Смерть Бога была сенсацией, теперь она уже никого не интересует. На месте Бога осталась пустота, сперва она всех пугала, а потом привыкли, оградку вокруг построили и кланяются этой пустоте. Не умершему божеству молятся, а тому, что осталось на его месте: пустоте".
Петр Францевич молчал, все еще держа перед собой полную рюмку, ноздри его раздувались.
"Милостивый государь, – проговорил он, – мне кажется…"
"Вы просто клевещете на наш народ", – сказала мать Рони.
"Ладно, умер, не умер, – сказал, держа в одной руке рюмку с темно-розовой наливкой, а в другой – золотистую глыбу пирога с капустой, Василий Степанович. – Как говорится, не пора ли! Предлагаю выпить за здоровье нашей многоуважаемой…"
Все обрадовались этой реплике, а мать Рони промолвила, кисло улыбаясь:
"Наконец– то в этом обществе нашелся хотя бы один учтивый человек".
Пир продолжался; Мавра Глебовна, последовав приглашению барыни, скромно сидела рядом с захмелевшим Василием Степановичем; разделенные сословной преградой, мы по-прежнему избегали смотреть друг на друга. Несколько времени спустя она отвела мужа в тень, он спал, накрыв лицо носовым платком. Аркадий храпел в кустах, а конь Артюр, прыгая спутанными передними ногами, скучал на лугу.
Женщины удалились. Петр Францевич неподвижно сидел в надвинутой на глаза соломенной шляпе. Он поднял голову и спросил:
"Не хотите ли… э?"