Проскурин Петр Лукич - Имя твоё стр 20.

Шрифт
Фон

Быстро глянув из-под мохнатых бровей, Игнат Кузьмич стал еще усерднее шаркать осколком стекла по гладкой ручке косья, затем отставил его в сторону, к другим, и, хмуро полюбовавшись, своей работой, присел на чурбак.

– Сваляла ты, видать, баба, большого дурака, – сказал он, сворачивая "козью ножку", дурная привычка смолить табак завелась у него в войну, в партизанах, и он никак не мог покончить с него. – Как теперь одна будешь на свете? Умирать не пришла пора… Дети – они это, они до первого оперенья, там поднимутся на крыло – и поминай как звали…

Увидев ее лицо, он оборвал, с горечью отшвырнул от себя носком сапога обрезок доски.

– Сама решала, что ж ты сейчас-то заквохтала? – спросил Игнат Кузьмич. – Надо было раньше-то спросить…

– Не жалею я ни о чем, дядька Игнат. На душе как-то смурно, тянет душу-то…

– Еще бы не тянуло, – кивнул Игнат Кузьмич согласно. – Сколько лет прожили вместе, дети вон какие…

– Кабы дорого ему что было, другую бы не позвал. – Ефросинья, стараясь казаться спокойной, невесело улыбнулась. – Так уж, видать, суждено промеж нас.

– Он тебя, Фрось, почти год в письмах уламывал, – подосадовал Игнат Кузьмич. – Уперлась красной девкой, а жизнь – она без придумок себе ломит, дороги не разбирает… Ты как в той байке про журавля и цаплю… вот теперь одна и кукуй…

– Ладно, дядька Игнат, – остановила его Ефросинья. – Ты моего бабьего не поймешь, ладно, что говорить! Пойду я…

Игнат Кузьмич долго сидел неподвижно, не принимаясь за работу, остро пахло свежей щепой, небо совсем разгорелось, и солнце взошло, а он все сидел с потухшей цигаркой, уставясь в одну точку. А Ефросинья, ничего не замечая вокруг, прошла улицей к старым березам за околицей, затем, не задерживаясь, побрела в поле, прокладывая темный широкий след через овсы, отяжелевшие от росного серебра. В синевато-прохладном тумане дымился широкий луг, за ним вставали леса, манящие, гулкие, со своей потаенной жизнью. Она все шла и шла, и в ней сильнее и сильнее разгоралось мучительное желание сделать что-то такое, чтобы враз и навсегда все переменить. Она сейчас не думала ни о людях, ни о детях; она была одна в этом пустынном совершенно мире и, как смертельно раненный зверь, одиноко искала в нем исцеления. Что ж, что ж, звенел в ней незнакомый, чужой голос, что ж такого случилось? Ведь и раньше ты знала, что он к той, другой душой присох, чего же ты хочешь? Да еще и сама, боясь признаться, расчистила перед ним дорогу, мол, теперь уже все равно, раз совместной жизни не получилось. А видать, оно не все равно, значит, какая-то искорка в душе-то тлела, тлела, авось, мол, за войну что в нем и переменилось. Была это всего лишь дурная бабья надежда, теперь видно, а раз так, и жалеть не о чем, никто ей не нужен больше…

Над полем розовато светились рваные полосы таявшего под солнцем тумана, вставшие волнисто в небо столбы дыма над крышами села отдавали тусклым, переменчивым мерцанием.

* * *

И сейчас Ефросинья не могла решить, правильно ли она поступила; за прошедшие два года боль несколько поутихла, и теперь приезд Брюханова и разговор с ним разбередили, растревожили ее, но что сделано, то сделано, была в ее решении и какая-то своя правота и справедливость, и хотя тяжко ей досталось, она всегда знала, что и раньше, и теперь права.

– Ехать надо, Ефросинья Павловна, – вздохнул Брюханов, поднимаясь из-за стола.

– Может, переночуешь? – предложила Ефросинья, возвращаясь из своего далека и сразу стряхивая с себя все отжитое и уже ненужное. – Ночь на дворе…

– Что делать, мне к утру необходимо поспеть в Холмск…

– Поезжай, коли надо, – согласилась она. – Вот что я хотела спросить, Тихон Иванович, хоть, может, и не моего ума дело… Можно спросить-то?

– Отчего ж нельзя? – В голосе Брюханова прозвучало некоторое не вполне искреннее удивление, но Ефросинья не приняла его, прямо и открыто глянула в лицо Брюханова.

– Гляжу я, с Аленкой-то вы давно вроде, а ребенка все нету. Непорядок получается, я уж Аленке сколь раз говорила, да она все отшучивается. Ты постарше-то, Тихон Иванович, сам знаешь, ребенок – он слабая искорка, да в жизни железной цепью окует тебя кругом, не разорвешь. Какая семья без ребенка?

– Складывается, Ефросинья Павловна, именно так пока, по-другому пока не получается, – сказал Брюханов неопределенно, досадуя, что задержался с отъездом. – Закончит наша Алена Захаровна институт… теперь уже недолго, Ты лучше расскажи, как у вас в селе, как народ?

– Э-э, Тихон Иванович! – Ефросинья горько махнула рукой, опустила глаза. – Нашел о чем спрашивать… У меня вон дом поставили, корова на двоих, и то молока не вижу… по детишкам, по больным расходится… Тот просит, другой просит, не откажешь. Все одно стыдно перед людьми… половина села еще из землянок не вылезла, на трудодни после немца вот уж который год одно угощение – шиш с маком…

– Тебе, Ефросинья Павловна, стыдиться нечего, – заметил как-то сразу постаревший Брюханов.

В ответ на это Ефросинья лишь зябко поправила накинутый на плечи платок, слегка усмехнулась, тем самым как бы показывая, что все он и без ее рассказа понимает, но долго не удержалась.

– Председатели меняются, как лапти… Перед посевной опять нового привезли. Господи, и где вы только таких дураков находите? – спросила она неожиданно и опять безнадежно махнула рукой. – Стешка-то Бобок от колхозной кладовки недалеко живет, там, у кладовки-то, всегда зернеца натрушено, ну а Стешкины-то куры… и курей-то шесть штук, туда зачастили. Оно хоть курица птица неразумная, а есть и ей надо. Так он первым делом, председатель-то наш новый, курей у ней пострелял… Такой уж хорек скопидомистый, приказал с колхозной фермы курей пригонять, зерно-то у кладовки подбирать, словно Стешка с детьми с какого другого государства пожаловала. Смех и грех… их гонют, а они не идут… Вот так и живем.

– Поеду я, Ефросинья Павловна. – Брюханов тяжело поднялся, помедлил.

Они не сказали больше друг другу ни слова, и Ефросинья захлопотала, собирая Аленке и Николаю в город гостинец; в который раз уже, оценивая деликатность этой молчаливой женщины, Брюханов, прощаясь, все приглашал приезжать и погостить у них в городе подольше и уже в машине, рассеянно и привычно вглядываясь в бегущую навстречу дорогу, продолжал вспоминать Ефросинью, особенно ее последние слова; он заставил себя почти насильно переключиться на другое, на самые неотложные дела, на тяжелую обстановку, сложившуюся в области да и в стране после жесточайшей засухи, и к нему постепенно вернулось привычное состояние собранности, как бы готовности к новым любым неожиданностям.

На обратном пути он накоротке заглянул в Зежский райком; Вальцев, помня давний разнос, встретил его натянуто, держался вежливо и отчужденно, четко, по-военному, излагая самую суть, и Брюханов, слушая, думал о том, что с разворотом здесь, в Зежском районе, филиала моторного, дела начнутся большие, придется, видимо, укреплять районное руководство. Вальцев вряд ли потянет, за последние засушливые годы он как-то словно и сам подсох, ушел весь в себя, вон опять что-то о жалости говорит.

– Ладно, Геннадий Михайлович, – устало кивнул Брюханов, – думаю, пришла тебе пора перебираться в облисполком. Скажем, пока заместителем… а? Область получше узнаешь. Как прикажешь расценивать твое молчание?

– Мне как скажет партия…

– Ну-ну, – поморщился Брюханов. – Свой голос у тебя когда-нибудь прорежется?

– Надо подумать, Тихон Иванович, – поглядывая теперь с некоторым интересом и оживлением, размораживаясь, Вальцев достал папиросы.

– И еще, Геннадий Михайлович. – Брюханов взял у него папиросу, постукал мундштуком о ноготь. – В Густищах такой Дмитрий Волков есть, партизанский разведчик… Помнишь? Хорошо… Надо бы к нему присмотреться, поближе так, попристальнее. Сейчас он трактористом работает. Только и слышно: кадров не хватает, людей нет, – а если приглядеться получше? Растить кадры на месте надо, а вы туда этого Федюнина опять сунули… черт знает что, куда это годится?

– Просмотрел, Тихон Иванович, – согласился Вальцев. – А сейчас вроде бы неловко сразу снимать… может, думаю, притрется? И потом… – решившись, Вальцев, поднял глаза, и Брюханов выжидающе молчал. – Потом, Тихон Иванович, вы отлично знаете, не в Федюнине дело.

– Знаю, Геннадий Михайлович, именно поэтому мы должны направлять в колхозы умных людей. А такого Федюнина там только черт наждаком притереть может. – Брюханов говорил спокойно, но, понимая, что Вальцев ждет более конкретных указаний, улыбнулся. – Впрочем, решай сам, всякие ведь курьезы в природе бывают, случается, и курица петухом закричит. В войну парень чудеса творил, я говорю о Волкове, неужели тогда легче было?

Оба прикурили от зажженной Вальцевым спички, и Брюханов, повернувшись к темному распахнутому окну и глядя на тусклый одинокий фонарь, слегка раскачивающийся под легким ветром и окруженный призрачной сферой ночной мошкары, налетевшей на свет, пытался понять, правильно ли он решил поступить с Вальцевым и даже уже предупредил его об этом.

– Люди давно спят, – словно удивился он, вслушиваясь в густой шорох сиреневых кустов под окном, она росла здесь махровая, крупная и была одной из зежских достопримечательностей.

– Часа через два светать начнет, – отозвался и Вальцев, думавший о словах Брюханова по поводу своей новой работы и все прикидывавший, хорошо это или плохо, и слегка поежился от непривычной, как-то не замечаемой раньше тишины; что-то неприятное и враждебное почудилось ему за окнами. – Ночи короткие… с воробьиный нос.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке