Вадик прибежал, уже опухший от слез, и опять начал про "ш" и "ла" и пробел между ними, и она сказала: "Ты еще и книжку потерял, иди ищи книжку, не возвращайся, пока не найдешь", и вслед рыдавшему Вадику крикнула: "Не возвращайся без книжки!" Мальчик убежал и там, в родительской комнате, кажется, кинул чем-то во что-то; а он увидел вдруг темно - синий потертый том с золотыми полосками - на кухонном столе под влажным вафельным полотенцем. Она перехватила этот взгляд, воровато схватила полотенце и Куприна и переложила их вниз, под стол, на пустую табуретку у батареи. "Ну говорите уже, - сказала она. - Ну давайте уже говорите". Тут Вадик ворвался в кухню, захлебываясь слезами, и стал метаться между кухонными шкафами, открывая дверцы, заглядывать под стол. Тогда он встал, сказал, что сейчас вернется, пошел к себе наверх и в серванте, за семейными альбомами, нашел такой же том такого же Куприна с такой же "Ямой", и на триста двадцать седьмой странице обнаружил пробел между буквами "п" и "о", - "п", а потом пробел, а потом "ошла". Через тридцать минут эта самая женщина снизу позвонила ему, сказала, что они с Вадькой волнуются, - куда это он пропал и ничего ли у него не стряслось? Он ответил, что у него прорвало ванну, он не сможет сегодня спуститься. Надеется, что никого не залил.
Спи
Но даже одиночество, - великая его любовь, чистая его голубка, ради которой он пошел на всё, на всё, - здесь, в тюрьме, предавало его. Правда, только по ночам и только на одну нехорошую секунду, - когда он, спя на ходу, в темноте поворачивался спиной к унитазу - и понимал, что по привычке не спустил за собой воду, боясь разбудить жену.
До свидания
Он смотрел на них со своей сильно изогнутой, ужасно неудобной лавочки и думал, что эта любовь к качелям уже не имеет у них ничего общего с детской страстью к полетам, и к страху, и к визгу, а есть чистое кокетство, игру в "маленьких" - плюс, скорее всего, возможность показывать ноги; и еще думал, что именно поэтому детская площадка перед его домом, - как, наверное, и все детские площадки в этом городе, - неизменно превращалась по вечерам в злачное место. Они, впрочем, и не пытались кататься, эти девицы, - просто сидели на качелях, разговаривали. Разговор шел какой-то нехороший, он ничего не слышал, но по их лицам видно было, что это нехороший разговор. Три - рослые, крупнорукие и крепконогие, карикатурная школьная форма с белыми фартучками и белыми гольфиками выглядела на них двусмысленно, - как им, видимо, и хотелось, - а красные с золотом ленты "Выпускница" плотно натягивались на груди. Но он смотрел не на них, а на четвертую, - мелкую, ловкую, с очень хорошенькой, но при этом неуловимо злой, хитрой мордочкой. В сумерках ее круглые глаза, подведенные чем-то голубым и блестящим, казались запавшими. В ней было что-то остро, интуитивно неприятное ему. Он был рад, что она не смотрит на него, и про себя надеялся, что она вообще его не видит. Три ее товарки за этот длинный день успели изрядно помяться и растрепать парикмахерские укладки, и только она оставалась свеженькой, чистенькой, с ровными локонами, с пышными бантами. Остальные называли ее "Малая", он слышал, что они говорят ей "Малая", а больше ни слова не мог разобрать, только удивлялся, что разговор, явно нехороший, идет очень тихо, спокойно и без мата, и ему вдруг подумалось, что это похоже на суд. Три крупных девицы постепенно слезли с качелей, сошлись вокруг Малой, она одна сидела перед ними, опуская голову все ниже и ниже, и в тот момент, когда все трое внезапно, одним рывком, стащили ее с качелей на песок, он почувствовал, что не имеет никакого отношения к этой сцене, что здесь происходит нечто важное и справедливое, во что он не имеет права вмешаться. Несколько секунд ушло у них на то, чтобы перестать мешать друг другу, толкаться и суетиться, - и вот одна уже размеренно пинала Малую ногой в бедро, вторая била ее ремнем от сумки по плечу, а третья носком туфли, равномерно размахиваясь, аккуратно била Малую между лопатками. А он все сидел на скамейке, замерев, и не мог ни мигнуть, ни шевельнуться, и только когда Малая закричала: "Папа! Папа!" - он сорвался с места, подхватил ее, уже оставленную всеми, плачущую, с раскровавленной щекою, вытащил из-под качелей, поднял, обнял, повел домой.
Хлоп
Гаврилову
Он оказался зажатым между двумя креслами. То, которое было впереди, треснуло и вывернулось. Его зажало в невыносимой, скрюченной позе - но зато он оказался между двумя мягкими поверхностями. Пока до него добирались - семь с половиной часов, с собаками, бутылкой воды, спущенной на веревке, уговорами, что все будет хорошо, - он думал о двух вещах. Во - первых - что мозоль на правом мизинце болит, и значит, он чувствует этот мизинец, и это важно. А во - вторых - что он никогда не аплодировал при посадке, и в этот раз не аплодировал тоже, и это важно.
Slasher
Хуже всего кровь вымывалась не из-под ногтей, а из тонких резных узоров потускневшего под холодной струей кольца. И кровь-то была менструальная, и кольцо было от другого брака.
Никого нет
Если бы на следующий день после Конца Света кто-нибудь остался в живых, и если бы этот кто-нибудь спросил его, как объяснить будущим поколениям, что чувствовали жители Земли в тот чудовищный вечер, и если бы он сам остался в живых, чтобы ответить на этот вопрос, и если бы при этом сама мысль о существовании будущих поколений не показалась бы ему идиотской, он сказал бы: "Кто-то из сыновей угнал у меня машину".
Вот и всё
Он не мог работать, если знал, что эта штука лежит в одном из ящиков его стола, он не мог пользоваться ванной, если эта штука хранилась в аптечке, он не мог даже перенести ее присутствия в старом буфете на балконе, он все время чувствовал себя так, будто она взорвется, как если бы она могла. Он не мог арендовать в банке сейфовую ячейку и положить эту штуку туда, потому что чувствовал: тяжеленная металлическая ячейка будет тогда лежать прямо у него в голове. На четвертый день он арендовал в пятидесяти километрах от города холодильную камеру площадью сто четыре квадратных метра (минус двадцать градусов, на три года) и отнес эту штуку туда. Ему дали карточку и код, он открыл герметичную дверь, зажмурился, кинул эту штуку внутрь, запер дверь, бросился к лестнице, но почувствовал, что штука лежит слишком близко к выходу. Тогда он вернулся, опять открыл дверь, поднял штуку, донес ее до самого дальнего угла камеры и накрыл плащом. Потом, подумав, накрыл ее сверху еще и пиджаком, потом рубашкой, потом собой.
Done and done
Уже потом, в раю, им довелось побеседовать о том, имело ли это смысл, и по всему получалось, что - нет, не имело.
Предварительно
Он вернулся контуженый, но весь в орденах, в медалях и красавец. Будущая его жена была снайпером, женщиной с железной рукой. За пять лет стрельбы ладонь от въевшихся в нее грязи, пороха и пота стала черной и блестящей, как перчатка; его будущая жена говорила мужикам, пытавшимся к ней пристроиться: "Порву яйца поворотом". Она и ее будущий муж выписались из госпиталя в один день; он заметил ее во дворе, она стояла к нему спиной. Он увидел замотаную бинтами голову и красные от весеннего ветра уши над поднятым воротником шинели. Она часто пересказывала потом фразу, с которой он к ней обратился (она вообще хорошо запоминала фразы): "Простите, вы не будете любезны одолжить мне огонька?" Вся семья с ее слов потом заучила эту фразу наизусть; много лет спустя их сыновья - близнецы, учась курить в подвале новенькой пятиэтажки, где отец с матерью, оба - герои - орденоносцы, получили огромную льготную квартиру, пользовались словами "Вы не будете любезны." в качестве кодовой фразы - мол, пойдем, посмолим; один раз это услышала мать, и оба получили черной кожаной ладонью по ушам.
Тогда, во дворе оборудованного под госпиталь крытого бассейна, она повернулась к нему, увидела его забинтованную голову и торчащие мерзлые уши, и спросила, об какое это дерево он любезно одолжился головой. Он сказал: "А я и со спины понял, что вы барышня" (эта фраза потом тоже повторялась в ее рассказах часто, но как-то не прижилась). Оба по ранению стали штабными, оба контужены в левую половину головы и всю жизнь обнимались на здоровую сторону. Оба выучились на философском факультете, партия отнимала много времени, к тому же у нее контузия дала сильное повреждение обоняния, из-за которого она всегда очень плохо готовила, поэтому они предпочитали есть в партийной столовой, из которой его денщик стал привозить к ужину судочки на дом - позже, когда родились близнецы. Медали и ордена мирного времени он не любил - "Трехлетие обороны того", "Пятилетие взятия сего", а она любила, получала их с удовольствием и звала сослуживцев выпить и отметить. К каким-то из этих наград их представляли одновременно, к каким-то - только его или только ее. Дважды за время их совместной жизни он очень сильно и очень неожиданно запивал, на второй раз это даже грозило большими неприятностями, но через два - три месяца брал себя в руки. После контузии он некоторое время слабо слышал, но потом слух восстановился, остались только сильные головные боли, а еще он всегда очень мало спал, и ночами, чтобы занять себя, выжигал по шкатулкам правильные красивые орнаменты и добился большого мастерства, о нем сообщила газета, и несколько шкатулок приобрел ремесленный музей; какой-то математик написал о его орнаментах статью; ему принесли серый математический журнал, он ничего не понял, но от тамошних схем ему делалось хорошо.