- Заблудилась рота, ушла по распадку к черту, - предположил охрипший солдат, но тут же, словно торопясь опровергнуть его, вверх ударила светящаяся струя, и зеленый сияющий ком повис над склоном соседней горы.
- Огонь! - азартно скомандовал сержант.
Пулеметчики открыли огонь по соседней вершине. Рота, идя по склону, тоже вела стрельбу, а по южному склону наступала другая рота, и с запада по мятежникам били ручные пулеметы.
- Отпрыгались, - сказал охрипший солдат. Но мятежники продолжали отбиваться. Над пулеметчиками просвистели пули.
- Да отпрыгались же, - повторил охрипший солдат, втыкая в соседнюю вершину длинные очереди, и вдруг замычал, привстал, выгибаясь и стараясь выдрать скрюченными пальцами огонь из спины, и упал.
Сержант оглянулся и увидел сзади, на середине склона, темные фигурки, он дал очередь по ним и взвизгнул, когда острый и невидимый коготь вспорол плечо. Гращенков и второй пулеметчик развернулись и, держа пулеметы на весу, начали поливать очередями склон.
- За камни! - крикнул сержант, переваливаясь за гребень. Второй солдат тоже перемахнул через гребень и залег.
- Гращенков! - крикнул сержант.
Гращенков попятился, выронил пулемет, прижал руки к груди, сел на корточки и мокро закашлялся. Второй пулеметчик подполз к нему, дернул за полу бушлата, повалил его и перетащил за гребень. Он вынул индпакет, разодрал его, достал бинты и тампоны. Гращенков лежал на спине, беспрестанно вытирал окровавленные губы и молчал. Он смотрел в оранжевое небо и молчал. Боли не было. Было туманно и томно, как если бы один выпил бутылку водки. По камням стучали пули. Солдат приложил к его губам тампон - белая подушечка сразу набрякла и потемнела. Солдат торопливо расстегнул на Гращенкове бушлат и липкую хлопчатобумажную куртку. Наконец пришла боль, Гращенков застонал и закашлялся, черный тампон слетел с губ. Солдат принялся утирать бинтом его шею и подбородок.
- Да перевяжи его, - сказал сержант, но солдат продолжал стирать с лица Гращенкова выкашливаемую кровь.
- Отстреливайся! Я сам! - крикнул сержант, подползая к Гращенкову и отпихивая отупевшего солдата. Солдат схватил пулемет и нажал на спусковой крючок. Сержант взял свой индпакет, вытащил бинт и тампоны, нашел на груди Гращенкова булькающие дырки и, морщась от боли в плече, начал перевязывать Гращенкова. Кое-как он перевязал его. Гращенков затих, вытянулся и стал быстро деревенеть.
- Все, - сказал сержант и осторожно ощупал свое горячее и сырое плечо.
- Надо уходить, пока не окружили! - крикнул солдат, откладывая пулемет и берясь за автомат. - Диски пустые!
- У Гращенкова есть!
Но вещмешок Гращенкова лежал по ту сторону гребня, по которому часто щелкали пули.
- Уходим! В распадок! - крикнул солдат и пополз вниз. Сержант, кряхтя от боли, последовал за ним.
Они спустились до середины склона, встали и, пригибаясь, побежали, но вокруг запрыгали красные пули, и они упали. Стреляли сверху и снизу, из распадка, куда они бежали. Сержант и солдат начали отстреливаться.
Вскоре осекся и замолчал автомат сержанта, потом автомат солдата.
- Что делать, Женя?
Сержант молчал.
- Ты жив, Женя? - позвал солдат.
- Гранаты... есть? - спросил сержант.
- Нет.
- На.
- Что это?
- Бери. - Сержант вложил в его руку гранату. Со второй гранаты он сорвал кольцо. Прижимая белую металлическую планку взрывателя к ребристому корпусу, сержант сунул под живот кулак с гранатой.
- Ты что... Погоди, - сказал солдат, отползая в сторону, - не надо...
Сержант лежал на животе и молчал. Вверху зачернели фигурки - люди крадучись спускались вниз по склону. Под сержантом щелкнул взрыватель, раздался утробный взрыв, сержанта встряхнуло и перевернуло на бок. Мятежники открыли огонь. Оставшийся в живых пулеметчик положил гранату на землю, выхватил из кармана носовой платок, замахал им над головой и закричал:
- Дуст! Хватит! Не надо! Не стреляй! Мондана бощи... хуб ести!
Зимой в Афганистане
В длинной и высокой палатке горела керосиновая лампа, она стояла на тумбочке в дальнем углу, там старослужащие играли в карты. Лампа багрово освещала табуретку, на которую падали карты, освещала лица игроков, струйки сигаретного дыма, освещала солдата, застывшего в проходе между двухъярусными койками.
Посреди палатки взмыкивала круглая железная печка, несколько молодых солдат, сидя на табуретках вокруг нее, помахивали "дедовскими" портянками - тореодоры на деревянных конях. Впрочем, трудно представить тореодора, который согласился бы сушить чужие портянки...
Кто-то дремал, полулежа на койке, кто-то лениво переговаривался; двое солдат, примостившись вблизи игроков, подшивали к воротам хлопчатобумажных курток полоски белой материи. Толстый солдат, задрав ноги в сапогах на спинку койки и сунув руки под голову, лежал и, глядя в сетку верхней койки, пел песни. Все песни были на один мотив, он их пел равнодушным негромким голосом, - машинально пел, думая о чем-то.
В палатке было тепло, сыро и пахло соляркой, табаком и грязной одеждой. Солдаты недавно поужинали и теперь, сытые и благодушные, дожидались вечерней поверки.
Толстый солдат пел: "Ни кола, ни двора, ни знакомой рожи. Водки нет, женщин нет, да и быть не может...".
Тореодоры неистово дразнили серыми вонючими тряпками печь, злобно раскрасневшуюся с одного бока.
Кто-то уже храпел.
Карты щелкали по табуретке. Старослужащие играли в дурака, они курили, отпускали реплики и не обращали внимания на тощего солдата, стоявшего рядом.
- Кажется, я останусь, - сказал плечистый рыжий парень в расстегнутой куртке. У него была выпуклая волосатая грудь, маленькая голова и длинные руки. Его звали Удмурт из Пномпеня. Он был русский из Удмуртии, и прежние "деды" прозвали его Удмуртом и почему-то из Пномпеня. Его и поныне за глаза так называли.
- А я на этот раз выкарабкаюсь, - с чувством сказал чернявый мелкий солдатик, белорус Санько, это фамилия у него такая была - Санько. Он бросил на табуретку козырную десятку.
- Ого, - сказал Остапенков. - Принял.
- А, ты принял, - пробормотал Удмурт из Пномпеня, - тогда живем? - И положил сразу две карты.
Сухопарый подвижный ушастый татарин Иванов впился своими круглыми ясными глазами в карты, покусал узкую губу острыми белыми зубками и побил эти две карты козырной шестеркой и червонной дамой.
Удмурт поглядел на глазастую даму с пышной прической и проговорил:
- Кого-то она напоминает.
- Валечку, - сказал Остапенков.
- У Валечки волосы темнее, - возразил Санько.
- Но глаза такие же, овечьи, - сказал Остапенков.
В дураках остался Иванов. Он собрал карты и начал ловко тасовать их своими цепкими сухими длинными пальцами. Остапенков похлопал себя по карманам, нашел сигареты, прикурил от лампы, затянулся и попробовал выпустить кольцо. Со второго раза получилось.
- Чарли Чаплин, - сказал он, - завещал миллион тому, кто сделает двенадцать колец и прошьет их струей, которая тоже должна превратиться в кольцо. Он был заядлый курец.
- Обалдеть, - сказал Удмурт. - Двенадцать.
- А что, если потренироваться? - Санько взял сигарету, прикурил и принялся пускать дым густыми порциями. У него ни одного кольца не получилось.
- Как раз миллион истратишь на курево, пока насобачишься, - усмехнулся Остапенков.
- Но, миллион, - ласково проговорил Удмурт из Пномпеня.
- Да, миллион, - повторил Остапенков и, выдержав паузу, быстро взглянул на солдата в проходе и спросил изменившимся голосом: - Так будем мы говорить, Дуля?
Солдат в проходе - его фамилию Стодоля переиначили в Дулю - смотрел на лампу и молчал. Это был послушный молодой солдат, с первых дней службы в полку ему, как и другим новичкам, вбили кулаками простую истину: если ты плюнешь на общество, оно утрется, а вот если общество плюнет на тебя, - утонешь.
Общество делилось на три касты: "чижей", "черпаков" и "дедов", у первых за плечами было полгода службы, у вторых - год, у третьих - полтора. Ни в какую касту не входили "сыны" и "дембеля", - первые были внизу, под пятой общества, а вторые где-то сбоку, на обочине. По старой привычке "дембеля" могли потребовать среди ночи сигарету с фильтром или кружку воды в постель, но не злоупотребляли этим и вообще вели себя сдержанно и старались лишний раз не повышать голоса, - они доживали в казарме последние недели, и все прекрасно понимали, что хозяева в казарме "деды"; "дедам" оставалось служить еще полгода, "деды" могли вдруг разозлиться, припомнить былые обиды и, подняв все общество, отомстить горстке "дембелей" - такие случаи бывали в полку.
Общество жило по своим особым законам, невесть кем и когда придуманным. В основе этих законов лежала диалектическая формула: все течет, все изменяется, и кто был никем, тот станет "дедом", это неизбежно, как крах империализма. И спорить с этим было трудно. Да никто и не спорил. Не разрешалось. И это был один из законов: молчи, пока не спрашивают. Спрашивать имели право представители высшей касты. И если они спрашивали, нужно было отвечать. Это был другой закон. И его сейчас нарушал остроносый глазастый солдат по кличке Дуля.
Он стоял в проходе, смотрел на лампу и молчал.
- У тебя есть еще, - Остапенков посмотрел на часы, до поверки оставалось сорок минут, - еще полчаса.
- Да что там! Все ясно, - сказал Санько. - Тэк-с, ходим под дурака?
Санько положил карту на табуретку. Иванов побил ее.