- Я ведь, Алексей, не всегда по божески жить-то старался, было время - ох и чудил! В пятьдесят шестом, как демобилизовался, решил в городе счастья поискать, жизни красивой, "погулять". Ну и погулял пару годочков в Москве, я там на стройке плотником устроился. Работал хорошо, деньги тоже хорошие зарабатывал, да сразу и просаживал: то - ресторан, то в карты, то на бильярде, а уж на подружек - и не сосчитать, красив был по молодости, вешались табунами. Ох нагрешил! Отмолить бы, Господи! Ну, я так во вкус "городской" жизни вошёл, что про родителй да про их святые наставления вовсе позабыл, в деревне вроде как и не жил никогда - Москва от родства быстро отучает, в сплошном дурмане как во хмелю пребывал. Очнулся на нарах.
Открыл глаза, гляжу - я в каталажке, а за решётчатой дверью милиционер сидит на стульчике, пожилой такой, усатый. Я к нему:
- Дядя - говорю - что случилось, где я?
- Не помнишь небось? Буян! В Марьиной роще ты, в отделении. Вот придёт следователь, допрашивать будет. Хотя, что тебя допрашивать - итак всё ясно, свидетелей десятка два наберётся.
- Дядя, дорогой, что ж я натворил-то, ведь ничего не помню!
- Ишь, племянничек нашёлся! Бык рогатый тебе дядя, или медведь в лесу. Выхлебал, дружки вон твои говорят, чуть не ведро "белой", да в том же кабаке и драку учинил, с курсантами, официантку вишь не поделили. Дак ведь ты двоим рёбра поломал, одному руку, а ещё один в "ренимации", с головой пробитой. Коли помрёт - будет тебе, паря, "вышка" - строго теперь с убивцами-то.
Тут я и завыл во весь голос.
- Господи! Что ж я наделал! Жизнь свою погубил, мать с горя помрёт, родных опозорил! А курсантик-то, Господи! Он - то за что? У него, небось, тоже мать есть, ох проклянёт она меня со всей роднёй моей! Господи! Да что же это такое? Господи!
- Поздно ты, паря, Господа вспомнил - пожилой милиционер глядел с жалостью, беззлобно - раньше надо было родителев слушаться, да к попу "на испыт" бегать. Натворил делов - отвечать надо. А то и правда, что окромя Бога тебе теперича помочь не-кому. Молись, что ли, коли умеешь. Молись, давай, может Бог-то и услышит…
Ту меня словно в прорубь окунули. Всё вдруг вспомнил. Церковь нашу, себя маленького, отца, погибшего в день победы в Берлине, как они с дедом меня на Пасху причащать ведут, ковшик вспомнил с крестиком, потёртенький, с запивочкой тёпленькой, и мать нарядную - в платке кулич и яйки крашенные, сияет вся. Батюшку вспомнил старенького, хромого, в очках с толстенными стёклами: "причащается раб Божий младенец Симеон честнаго и пресвятаго Тела и Крови Господа нашего Иисуса Христа…"
Рухнул я тут на нары и зарыдал. Так зарыдал, что аж охранник мой испугался. Дверь открыл, зашёл, хоть и не положено им, присел рядом и утешает.
А я словно в исступление впал - не вижу ничего, не слышу, рыдаю аж с рыком утробным, и кричу сквозь рыданья:
- Господи! Прости меня мерзавца окаянного! Родителей моих ради, спаси мальчишечку, не дай помереть! Матерь Божья! Ради его матери, спаси мной убиенного! Господи! Меня накажи, убей меня - его спаси! Господи! Боже мой! Господи!
Сколько я бился так - не помню. Сказали потом - полутора суток. В забытье впал. Очнулся - нары перед глазами в крови засохшей, лицо разбито, это я головой об них сильно стучался. Внутри пустота. Всё помню, ничего не чувствую, ничего не хочу, словно я умер уже.
Слышу ключ в решётке клацнул, вошёл кто-то. Голос охранника моего: - Очнулся бедолага!
И другой голос, тонкий такой, сипловатый:
- Прохоров! Вставай! На выход с вещами!
Так же, омертвело, встал, пиджак свой порванный подобрал, вышел. По коридору иду за охранником, мысль такая холодная, спокойная в голове: - побежать, что ли? Пристрелили бы уж скорей, без тягомотины, суда бы не было - родным позора. Но удержался.
Ввели в кабинет, обшарпанный какой-то, грязной зеленой краской грубо покрашенный.
Человек в гражданском сидит, видно - следователь. Молодой, чисто выбритый, "Шипром" пахнет, и глаза незлые.
- Садитесь, Прохоров, можете курить (а я курил тогда "Казбек"- дорогие).
- Повезло Вам, Прохоров - дело закрыто. Курсант в больнице очнулся, чувствует себя хорошо, даже врачи удивлены. Сидеть бы Вам за тяжкие телесные, да полковник приезжал, командир училища. Привёз письменные отказы от претензий всех побитых вами курсантов и ходатайство о прекращении дела. Я был против, но наверху дело замяли, видно училищу скандал не нужен. Вы свободны. Можете идти, вот пропуск на выход. Там внизу вас старик какой-то дожидается. Не попадайте к нам больше, Прохоров.
Ничего не понимая, бесчувственный как бревно, словно обухом сзади ошарашенный, спускаюсь вниз в приёмное, навстречу - мой дед. Строгий, высокий, на груди полный "Георгий", в руке плеть держит, рядом охранник мой стоит, пожилой, усатый, видно только что говорили они о чём-то.
Сверкнул на меня дед очами из под бровей кудлатых, да как вытянет кнутом плетёным из бычьей шкуры со всего маху, у меня аж дыханье от боли перехватило.
- Кланяйся, Семён, вот этому человеку, он теперь твой первый благодетель, к Богу тебя оборотил. Да имя его, раба Божия Димитрия в памяти своей ножом вырежи! Во всю остатнюю жизнь за него молиться будешь! Он и телеграмму домой о тебе паршивце прислал.
И вновь кнутом взмахнул. Охранник-то мой, хвать его за руку, не даёт ударить:
- Ты что, Тимофей Васильич, не ровён час самого посадят! Оставь ты его! Вишь - Господь его услышал, чудом дело-то закрыли! Простил его Бог, и ты прости!
- Прощу. Но накажу. Всё, Семён, кончилась твоя Москва! Домой едем. Тебя невеста ждёт.
- Какая невеста?
- Увидишь.
И поклонился до земли охраннику моему:
- Спаси тя Христос, Дмитрий Иванович, век за тебя Бога молить не забуду!
Затем резко повернулся на каблуках и пошёл к выходу.
Дверь родительского дома мне открыла Нина.
- А, ну! Нина Петровна! Расскажи москвичу как тебя по деревенски за меня выдали!
- Оставь, Семёнушка, что тут рассказывать, Алексею такое поди неинтересно!
- Очень интересно, Ниночка, расскажите пожалуйста, я и так уже второй день словно в другой стране и в другом веке живу! Бога ради, расскажите!
- Ну, уж коли хотите… Всё у нас по простому было. Мне тогда семнадцать только исполнилось, к родителям моим пришли Тимофей Васильевич, дедушка Семёна моего, да мама его Анисья Игнатьевна, нарядные и серёзные такие! Меня мамка из дому выставила, да я - к окну, и, грешным делом, всё и подслушала.
- Мои родители Семёновых за стол усадили, чай там, что было в доме - на стол, посидели для порядку. Потом Тимофей Васильевич говорит:
- Пётр Сергеич! Кабы всё по хорошему было, я б тебе счас про купца да товар зачал. А, как купец не в порядке, то я к тебе, почитай, за милостью пришёл. Внучка моего Сёмку ты знаешь, неплохой был мальчишка. А сейчас в Москве в "околотке" сидит. За пьяную драку. Мне добрый человек телеграмму прислал, что судить должны были Сёмку - поувечил он кого-то. Но, Бог милостив - отпустят. Пишет чтоб я забрал его от греха подальше. Спаси Господь того благодетеля во вечные веки! Еду за ним сегодня. Кого привезу - не знаю - почитай пять лет не видел. Вишь вот - как на духу тебе рассказал, ничего не утаил. Теперь, всё зная, ответь мне - отдашь ли за моего шалопая младшенькую свою, Нину?
Помолчал папка, и говорит:
- Пусть Мотю идёт спрашивать. Коли Божья воля есть - отдам. Я ваш Прохоровский род знаю. У вас коли мужик и задурит, то не по злу а от силушки лишней, которой - уж и наградил же вас Господь! Сёмку твоего с детства уважал, ладный был парень, думаю - исправится. Коли Мотя благословит - забирайте Нинку!
Я у окна - не живая не мёртвая. Семёна и не помню хорошенько, он в армию ушёл - мне только двенадцать стукнуло, и вдруг - раз - и "забирайте"! Ужас! Похолодела вся, сердце почти не бъётся! А тут отца голос:
- Нина! Поди в избу!
Я вошла, вся дрожу. Отец встал, перекрестил меня и говорит негромко:
- Дочка! Иди к Мотюшке, скажи - отец спрашивает - есть ли воля Божья идти мне замуж за Семёна Прохорова? Что она тебе скажет - придёшь и нам поведаешь. Иди с миром, голубка моя!
Пошла я к Моте нашей "Боженькиной". Она в сарайчике жила летом в последние годы жизни, там и людей принимала. "Келейкой" свой сарайчик называла. Вхожу к ней в "келейку" - она в креслице вот в этом сидит, в котором вы Алексей сейчас, в сарафанчике тёмненьком, застиранном (шить себе новое по многу лет не позволяла и стирала сама), платочек, как сейчас помню, праздничный на ней одет - "Пасхальный", чёточки в руках затёртые и сияет вся - "Исайя ликуй" - напевает. Я так удивилась, что и про своё дело-то позабыла.
- Мотюшка - спрашиваю - сегодня ж разве праздник какой? Нет ведь в месяцеслове даже "пол-елея"?
- Праздник у меня! Праздник! Крестницу любимую замуж отдаю, Нинушку драгоценную! За добра молодца Симеона Евграфовича! Будет жить с ним счастливо, слушаться его во всём, кра-а-сивых деток растить!
Я так и ахнула:
- Мотюшка! Я ж его и не знаю совсем!
- А под венец пойдёшь - и узнаешь.
- Мотюшка!!!
- Раба Божья девица Нина! Есть воля Божья тебе за Семёна идти, так отцу и скажи! И ещё - собирай вещи да, сейчас же к жениху в дом уходи - так Богу угодно. Подойди, поцелую тебя, радость моя, будь счастлива и Господа всегда благодари! Да благословит тя Господь "во вся дни живота твоего"!
Вернулась я в избу ни жива ни мертва, всё отцу с матерью рассказала, Прохоровы тут же сидят. Тут мамка моя, до преж того ни слова ни проронившая, как закатится причитать:
- Ой, дитятко моё малое, как я тебя во чужи люди отпущу?! Как расстанусь с ненаглядной моей?!