6
Трагедия была далеко. Оставалось еще более двадцати лет до того момента, когда чужие люди войдут в его дом, будут ходить по выкинутым из сундучка рукописям, а потом увезут в неизвестном направлении. Девятнадцатилетним юношей он как будто предчувствовал этот момент.
Как кони медленно ступают,
Как мало в фонарях огня!
Чужие люди, верно, знают,
Куда везут они меня.
Впрочем, везли его, конечно, не в карете, а в известном всей стране "воронке", и не ночью, а уже под утро. А потом, спустя годы, везли в далекий, как оказалось, последний путь в эшелоне, набитом зеками. Главное же, в те далекие годы он еще легко доверялся этим чужим людям, легко отдавался им, как может только ребенок.
А я вверяюсь их заботе,
Мне холодно, я спать хочу.
Подбросило на повороте
Навстречу звездному лучу.
Детскость, ребячливость, потребность прислониться. Так немного ему было надо от быта. Он обещал согреться спичкой. Более злой шутки придумать нельзя, как бросив его в объятия чванливо-бесцеремонного, бесноватого режима, а потом и ГУЛАГа.
Кажется, что от одиночества и его тоска по мировой культуре, "цитатная оргия", желание вернуться в до-бытие ("И много прежде, чем я смел родиться, Я буквой был, был виноградной строчкой, Я книгой был, которая вам снится"). Мольба об имени – от этого. После себя надо оставить совершенные формы. Причин этой раритетности не поняла молодая Лидия Гинзбург.
Куда никогда ему не хотелось вернуться, так это в косноязычную пустоту, в "хаос иудейский" своего детства. "Семья моя, я предлагаю тебе герб: стакан с кипяченой водой. В резиновом привкусе петербургской отварной воды я пью неудавшееся домашнее бессмертие".
Страх Бога, страх судьбы, страх смерти. На мгновенье отчаяния он готов был представить раем даже колхоз и улицу. Приодеться и истереться до облика случайного прохожего: "Смотрите, как на мне топорщится пиджак, Как я ступать и говорить умею!" Не понимал, что так распознают легче всего.
По-верблюжьи запрокинутая гордая голова.
Может быть, ему и Зощенко нужен был для того, чтобы проникнуть в смысл "трамвайных перебранок"? И в роковом стихотворении он ведь сердится, ругается, выбирает слова покрепче (глазища-голенища), а в памяти возникает страшилка Чуковского.
Тогда в мае 34-го Пастернак отправился просить за Мандельштама в "Известия" к Бухарину. Ахматова бросилась в Кремль к Енукидзе. За что? Никто не понимал. Первым, аппаратным своим умом сообразил Енукидзе. Спросил вежливо: "А может быть, какие-нибудь стихи?"
Во время ареста за стеной играла гавайская гитара.
"…У него были ложные воспоминания: например, он был уверен, что когда-то, мальчиком, прокрался в пышную конференц-залу и включил свет. Электричество хлынуло таким страшным потоком, что стало больно глазам, и он заплакал" (Египетская марка).
2016
Теория точек
Литературное отступление из ненаписанных воспоминаний о Самуиле Лурье
К слову… Еще где-то в начале наших встреч мы с Саней уговорились, что будем оставаться на "Вы". Все уже не раз перепьют друг с другом на брудершафт, изфамильярничаются вдребезги, а мы останемся, как в первый день знакомства. Идея была правильная. Меня часто коробило тыканье со стороны людей ему не близких, а то и неприятных. Исключение – друзья юности.
Письма из Пало-Альто. Жили в одном городе, поэтому письма были редкостью. Разве что прислать любопытное видео, актуальную цитату, обменяться текстами или о чем-нибудь напомнить. Пошли письма уже из Пало-Альто. Интонация общения С.Л., попутных замечаний и рассуждений, настроение, каждодневная борьба с болезнью в пользу жизни и литературы в них хорошо видны. А также пробившаяся в слово мелодия отношений, которая до того старалась обойтись без слов. Фрагменты из писем С.Л. пройдут сквозь этот текст.
… завтра у меня начнется химия, и какое-то время, говорят, мне будет трудновато общаться, в том числе и письменно. Так что не волнуйтесь, если возникнет пауза. Я и это письмо откладывал до наступления полной ясности. Полная – не наступила, но все-таки можно оценить шансы.
Они не так плохи. В частности, сегодня выяснилось, что мозг пока не затронут. На что никто особо не надеялся, потому что мне досталась особо коварная разновидность: распространяется очень быстро и первым делом бросается в голову. Таким образом, лечение начинается вовремя, и шансы есть…Хотя не очень большие: выздоравливают 20 процентов. Из остальных многие получают возможность провести в терпимом и рабочем состоянии года два. Это не так мало, как мы с Вами понимаем.
О прозе. Природа игры и природа совести таинственны сами по себе. А уж то, как они сплетались и были завязаны узлом в Самуиле Лурье, вообще трудно поддается описанию. Артистизм был и в составе его деликатности, и в тонком ритуале обольщения, и в умении, не обидев, сказать в глаза трудную правду или, напротив, вложить пощечину в лукавый комплимент.
Всё, в чем не было умного изящества, представлялось ему не просто свидетельством бесталанности, но следствием бессовестности и небрежного отношения к жизни. Про себя говорил: "главная в жизни страсть – чтобы текст был хороший". Какая связка, заметьте: страсть – текст. Связка, знакомая всякому истинному поэту (строки Пастернака и Мандельштама просятся и в эту строку). Об одном известном литераторе С.Л. как-то сказал, что было явной автохарактеристикой: пишет статьи и прозу, а живет, как трагический поэт.
Итак, страсть, совесть, смысл, игра – природа одна. К примеру, С.Л. любил футбол и знал в нем толк. Любил изобретательность, ум, смелость, комбинацию. Быть может, несколько литературно. Потому и судил по тем же правилам, что и беллетристику. Красиво играют, техника, остроумные передачи, но как только подходят к воротам – забыли, зачем пришли. Озираются, как эскимосы в парной.
Наши тоже: столько накрутят литературы, и неплохой, неплохой, ничего не имею против. И так называемый интеллект. Только не помнят, ради чего бежали.
Тема прозы для Лурье – особая, поскольку находится внутри авторской претензии. Фрида Кацас, в советские еще времена, заказывая внутреннюю рецензию на рукопись Лурье, просила подчеркнуть, что мы имеем дело с прозой. Думаю, это была их совместная с автором просьба.
В предисловии к книжке своего аватара С.Гедройца Самуил Лурье в легкой, как и полагается, манере заметил: "Он, видите ли, старается писать критику – прозой". А вторая книжка С.Гедройца "Гиппоцентавр" носит вполне прозрачный подзаголовок: "Опыты чтения и письма".
Чуть ли не на второй-третий день нашего знакомства я от него услышал: интересно, кто может заставить меня прочесть хоть страницу бессюжетной прозы? И в эти же дни: я не могу писать прозу: "Он вошел, прикрыл за собой дверь, сел на стул спиной к окну…" Нет, нет! Из стыда не смогу.
В 90-е годы Самуил Аронович предложил мне напечатать в "Неве" повесть "Короток твой дар, милая…", которую слышал до этого в устном исполнении. Мгновенно поставил в номер. Но – ни слова о тексте. На следующий день я спросил, значит ли это что-то? Он ответил: не поверите, всю ночь из-за этого не спал. С тем же вопросом: почему ничего не сказал? Дело в том, что две недели назад я уничтожил текст, один к одному похожий на Ваш. Свой уничтожил, а Ваш печатаю. Не знаю, как объяснить.
Этот разговор, как многие, многие, остался без завершения. Уничтоженная им проза, что легко вывести из ее сравнения с моей, была бессюжетной. Но главное, скорее всего, в другом: Лурье прельщала и ему же претила исповедальность. Особенно в ее душевном изводе. Ахматовское "Весь настежь распахнут" – точно не про Лурье. Потому и к мемуарам относился с опаской – слишком много автора. На соображение, что без этого нельзя написать ни строчки, отвечал молчанием. Про себя говорил: как мемуарист – я ноль. И действительно не написал ни строчки. Думаю, просто отрезал от себя этот соблазн.
Мемуарист должен быть кем-то вроде тайного агента, писать честный, анонимный отчет о своих наблюдениях. Только факты. Но все хотят быть свободными художниками, то есть толковать о своем и о себе. Таков примерно ход его рассуждений. Помня об этом, пишу, изымая из текста всё, что касается наших долгих отношений, всё, что может показаться чувствительностью. Песня умирает в горле.
Речь Сани не закавычиваю. Как он расстраивался, когда устно или письменно его цитировали! Как будто, стало быть, ручаются, а при этом всё вранье. За точное воспроизведение речи не ручаюсь, пишу, как помню. И только о литературе.
По поводу прозы: это были, конечно, мучения больше автора, чем критика. Прозу свою он все же изобрел, блистательную. Вернее, попал в нее, сразу, как будто с ней родился. И она с годами менялась, как свойственно прозе, а отнюдь не критике. Это был, я думаю, в нашей прозе-критике "случай Жуковского". Автор скрыт за чужими текстами и персонажами. О Лурье, читателю известно меньше, чем об С.Гедройце. Зато уж тут исповедальность небывалая, какая возможна только в лирических стихах.
Не раз сталкивался с резким неприятием некоторых эссе Лурье. Таких, например, как о Блоковской "Клеопатре" ("Самоучитель трагической игры") или о Тютчеве ("Тютчев: послание к N.N."). В последнем, как мы помним, речь о том, что "грамматика Тютчева упорно, ценою тончайших ухищрений уклоняется от употребления глагола "любить" в первом лице единственного числа". Клевета на гения! Как можно!? Но ведь это о себе, пытался возражать я. О Блоке и Тютчеве, разумеется, но еще и о себе. Ответ: вот пусть о себе и пишет.