Встреча у Декана удалась на славу. День, наступивший за лунной ночью, оказался великолепным и солнечным - так бывает только после упорного, неделями льющего дождя; вымытые камни хранили еще следы влаги, и свет играл на мокрой поверхности, оживляя ее, подобно дуновению легкого ветерка; зелень стала ярче и наряднее, а лужи казались осколками зеркала, нарушавшими однообразие господствовавшего здесь серого цвета. День был великолепен, но сотрапезники заметили это, только когда стало смеркаться и в комнату, где они находились, проник свежий ветерок. Посланец разбудил Лоуренсо Педрейру, дремавшего в своем кресле под понимающим взглядом Декана, и напомнил молодому священнику, что пора подниматься и идти спать, поскольку обед был обильным, время уже позднее, а накануне они почти не отдыхали.
Вскоре они откланялись и вышли, пообещав Декану зайти к нему, чтобы проститься перед поездкой или раньше, если в этом возникнет необходимость. Ирландцы тем временем затянули старинную балладу, наполнившую сердца нежданной нежностью.
XI
У адвоката знаменитой актрисы были рыжеватые вьющиеся волосы, и немолодому Профессору вдруг подумалось: ну прямо ангелочек, которого только что вытащили из воды, - пряди волнистых волос прилипли к сияющему залысинами лбу; пожалуй, это были уже не просто залысины, а, говоря медицинским языком, прогрессирующая аллопеция. К тому же он был одет в светло-синий костюмчик, какие носят служащие или продавцы больших универсальных магазинов, и довольно-таки легкомысленную рубашку в синюю и белую полоску с небрежно расстегнутым крахмальным воротничком.
Во время обеда - когда он завершался дискуссией, то обходился студентам дороже, но был вкуснее - рассуждения пресловутого юриста, которого сильно кренило на левый борт, напомнили нашему беллетристу одну давно, лет пятнадцать назад, прочитанную им книгу некоего Тома Вульфа , она называлась, если ему не изменяла память, "Radical Chic & Mau-Mauing the Flak Catchers" ; это был роман о левых радикалах Нью-Йорка, и многое там оставалось ему не совсем ясным, пока он не очутился теперь перед златокудрым голубым ангелочком. Затем, уже во время десерта, который состоял из винограда и чего-то еще, отважный крючкотвор, великий защитник тюленей и их миметических способностей, привел изощренные доводы в защиту знаменитой актрисы, узурпировавшей общественный пляж и не обращавшей ни малейшего внимания на требования французского правительства возвратить народу его собственность; по словам юриста, никакого незаконного присвоения не было, и милая дама отказывалась вернуть пляж, упорно и вызывающе угрожая совсем покинуть эти места, - и тогда все останутся с носом. Последнее стало бы, по-видимому, чем-то ужасным, судя по мрачному трагическому тону, каким говорил об этом облаченный в судейскую мантию херувимчик.
За десертом развернулась настоящая дискуссия. Острый на язык рыжеватый буржуа испытывал, видимо, такое наслаждение, когда его расспрашивали об актрисе, что ему приходилось это скрывать, изображая досаду; он будто бы нехотя, будто бы лишь по обязанности отвечал на вопросы, которые задавали ему полторы сотни собравшихся в столовой студентов. Фернандо Пессоа говорил, что француз - это апофеоз вторичности; он, наверное, прав: адвокатик не сказал ничего, но говорил красиво, и все были в восторге.
Писатель молчал, ему было скучно; он занимался тем, что разглядывал ножки девушек, сидевших в первых рядах, или фигуры тех, кто, дивясь собственной смелости, отваживался обратиться с вопросом к знаменитому адвокату известной актрисы; из уважения они вставали, чтобы задать свой вопрос, и таким образом не только обращали на себя всеобщее внимание, но и доставляли неудобство сидевшим сзади - тем приходилось вытягивать шею, и они выражали недовольство, подчас весьма сердито, по поводу временного ограничения видимости. Постепенно юрист ловко перевел разговор на тему другой защиты, которая, судя по всему, также была для него делом привычным: теперь речь шла о защите прав террористической организации басков "Эускади та акатасуна"; это тоже доставляло ему огромное удовольствие, одновременно демонстрируя его вопиющее невежество в отношении демократических преобразований, происходящих в Испании. Но адвокатик был счастлив.
Вопросы студентов, в которых было гораздо больше смысла, чем в ответах выступавшего, становились все более сложными, а ответы - все менее удачными. Писатель совсем заскучал, он сидел погруженный в себя, пока какая-то итальянка не спросила у рыжеватого, станет ли он защищать также и членов красных бригад; юрист ответил, что станет, если они окажутся такими же красивыми, как она. Столь игривое замечание многих заставило рассмеяться, а писателю предоставило удобный случай покинуть собрание - он сказал, что должен выйти по малой нужде и что одна из самых страшных вещей на свете - когда тебе нечем это сделать.
Он пошел выпить кофе в узкое, залитое светом кафе, в котором клиентов обслуживал алжирский писатель, работавший в основном в порнографическом жанре, переживавшем теперь откровенный упадок; наш Профессор испытывал к алжирцу чувство солидарности, но вовсе не в литературном плане, а потому, что этот араб не желал выговаривать картавое французское "эр", произнося его раскатисто и резко, будто так и надо, а еще из-за неприветливости, с которой тот относился ко всем окружающим: в его взгляде да и во всем его облике проглядывало некое племенное высокомерие. Во время ходьбы его левая рука была все время немного приподнята, словно бы он занимался соколиной охотой и в любую минуту ему на руку мог опуститься какой-нибудь залетный сокол.
Алжирец был человеком, вызывавшим либо искренние симпатии, либо органическую неприязнь, что свидетельствовало о своеобразии его натуры и незаурядных способностях; по отношению к нему весь мир делился на две части. Первую составляли женщины. Творчество алжирского писателя казалось им (или они делали вид, что казалось) отвратительным; "грязная свинья", - вдохновенно произносили они. Вторую часть составляли те, кого привлекала многоликость избранного им жанра. Как бы то ни было, он жил в прекрасном доме в районе университетского городка, знался с красивыми женщинами и ранним солнечным утром гулял с роскошными собаками в ухоженном парке, расположенном рядом с кампусом; и в этот ранний час казалось, будто парк принадлежит только ему одному.
- Мне сказали, что вы пишете роман о Грифоне, - проговорил магометанин, настоятельно предлагая Профессору виски и глядя косящими глазами на кончик своего носа. Беллетрист подумал, что он не написал еще ни строчки, а от него их ждут уже по меньшей мере целую сотню. Быть может, романы так и начинаются: "я сейчас пишу о том, как…", "я думаю, эта тема…", "завязка, кажется, неплоха…"; вот так оно и происходит - ты начинаешь рассказывать какую-нибудь историю и постепенно запоминаешь ее наизусть, повторяя ее до одурения, пока тебе безумно не надоедает уверять всех, что ты постоянно таскаешь ее в себе; и тогда не остается другого выхода, как взяться за нее всерьез, и ты наконец пишешь нечто такое, что тебе никогда и не грезилось написать. История Грифона как раз вступала на этот извилистый путь, и пройдет еще год, а он так и не разрешится ни одной фразой; но сейчас он еще соблюдал правила игры и потому ответил арабу: "Да, пишу". - "И каким же получился Грифон?" - "Ну, получилось мифическое существо с телом льва и орла, но ту часть, которая от орла, я хочу превратить в угря". - "Какую - верхнюю или нижнюю?" Наш писатель подозрительно посмотрел на коллегу и ответил, что верхнюю: "Как же он сможет ходить, если это будет нижняя часть?" Араб окинул его взглядом сверху вниз: "Верхняя? Но это же так сексуально! Не правда ли?"
Грифон преследовал его весь остаток дня и часть вечера. Люсиль же не обращала на него никакого внимания. Возможно, таким образом она хотела продемонстрировать свою независимость от него и от первородного греха или же ее разочаровало, что писатель не вполне разделял ее разыгравшиеся фантазии, а может, она действительно была очень занята организацией встречи с адвокатом, приемом, обслуживанием, проводами и подготовкой к следующему коллоквиуму. Так или иначе, Профессор был растерян, ему все надоело, и он отправился в свою квартиру в старой части города, у самого собора, недалеко от ратуши, почти на границе с алжирским кварталом.