Навстречу ему, деловито, тяжело дыша, совершая свою работу, бежали друг за другом в затылок спортсмены в импортных тренировочных костюмах и кроссовках "Adidas". Проходили мимо люди, одни к метро, другие из метро - эти обгоняли Леву, шедшего медленно, с опущенной по привычке головой. После дождя на асфальте стояли лужи. Спортсмены бежали, не глядя под ноги, и кроссовками разбрызгивали воду. В лужах, как видел Лева, копошились неизвестно откуда выползшие дождевые черви. Светило солнце, от луж поднимался пар, было жарко. Воздух был как в бане или закрытой ванной, но с добавлением запахов асфальта, размякшей и раскисшей земли, промытой дождем зелени листьев. Лева вдруг вспомнил свое детское ощущение оранжереи - тяжелый дух, наваливавшуюся там на все тело жаркую влажность, удушливый запах цветов, плававших в разогретых бассейнах. Самое время выползти каким-нибудь тропическим чудищам, думал Лева, стоя на трамвайной остановке. Но чудище не выползло, а подошел полупустой трамвай, и Лева с радостным чувством свободы выбора уселся на сиденье у окна.
Трамвай тронулся. Лева было обрадовался, что вот наконец последний вид транспорта и через двадцать минут он у Гриши, но тут же скуксился и почувствовал, как в душу ему заползает хандра, потому что кроме Гриши, дорогого по-прежнему Гришеньки, там будет Аня, и с ней придется общаться не меньше, чем с Гришей, если не больше. А для нее Лева чуть было не стал злым гением, разрушившим ее жизнь. Как разрушил и жизнь Инги, вдруг с тоской и беспощадно сказал он себе. Как и Веркину жизнь, наверно, разрушу. Он вспомнил, как переживала Инга, что не может больше иметь ребенка, а он, кретин, радовался этому обстоятельству, что может спокойно заниматься любовью, не думая о последствиях, и что кричащий, орущий, писающийся и постоянно болеющий ребенок не будет отвлекать его от работы, от дела. А потом отношения с Ингой стали приедаться, уже и влечения такого он к ней не испытывал, как раньше, все чаще манкируя супружескими обязанностями. Он заводил любовниц, но оставить Ингу не решался, было совестно. Боялся лишить Ингу своей особы. Как же, женщине плохо без мужчины, а без него особенно! Он же порядочный человек! Двадцать лет назад он было ушел от Инги, чтоб целиком посвятить себя работе, год с ней не общался даже. Но она его дождалась и приняла, когда через год он приполз к ней в двухкомнатную квартирку у метро "Кировская", прося прощения. И еще семнадцать лет прожил с ней, постоянно чувствуя виноватую благодарность, что приняла, что простила за неудачный аборт, что отмывала его пьяного, грязного, когда его приносили друзья или случайные собутыльники, что всегда перед всеми отстаивала его интересы, защищала как раз порой перед теми, кто знал, что Лева ей изменяет и с кем изменяет. От этого втройне становилось нехорошо. И бросить эту одинокую, уже глубоко за сорок, так преданную ему женщину! Конечно же это подонство!
А как безобразен он бывал спьяну!.. Уже из одной благодарности, что она это переносила, он не имел права ее бросать. Что он только не вытворял! Она не вспоминала, вспоминали приятели. То, что они наблюдали. Как он в командировке хватал за руки Тимашева, еле дотащившего его из ресторана до номера и уложившего на постель, и рычал: "Дорогая моя девочка! Ложись рядом!" И аналогичная история повторилась с Кирховым, едва запихавшим пьяного Леву в такси, чтоб отвезти домой. Они сидели на заднем сиденье, и он лапал Кирхова за коленки, бормоча: "Дорогая моя девочка! Сейчас мы едем к тебе!" Ребята смеялись, что спьяну Лева путает половые признаки и ненароком может мужеложством заняться. Что ни сцена приходила Леве на память, то она была кошмарнее предыдущей. Особенно почему-то ужасными представлялись ему две истории, произошедшие у Саши Паладина.
Саша давно ушел от жены, оставив ей двухкомнатную квартиру. Но поскольку он был Сыном, то не прошло и некоторого времени, как он вне очереди получил комнату в малонаселенной коммунальной квартире у Рижского вокзала. Комната мигом была обставлена - добротно и тяжеловесно: во весь пол улегся толстый ковер, около окна встал тяжелый четырехугольный дубовый стол, на нем массивная высокая лампа не лампа, а целая колонна, под абажуром с фестончиками; у одной стенки два книжных шкафа впритирку друг к другу (что говорило о внимании к Сашиным интеллектуальным интересам), у другой стены - диван, а над ним грузинский серебряный рог (кем-то подаренный Сашиному родителю и перешедший за ненадобностью к сыну), простенок у входа занимал сервант с хрустальными рюмками, посудой и постельным бельем в нижнем отделении. Рядом с сервантом стоял огромный холодильник "Ока", время от времени наполняемый Сашиной мамой.
Стесняясь изобилия и материального довольства, не им созданного, Саша отдал комнату в распоряжение приятелей. И каких только пьянок и загулов тут не устраивали! Лихие, веселые, молодцеватые, бодрые, как гусары прежних времен (хотя порой и уланы, вспомнил Лева классическое противопоставление Скокова), они приходили, приносились в такси, врывались, вбегали, вползали, втискивались, вваливались, вламывались, входили, внедрялись в Сашину комнату и приносили с собой; да, как правило, у всех с собой уже было - бутылки, колбаса, хлеб. Из рюмок, разумеется, не пили, пили либо из стаканов, либо из граненых маленьких и прочных лафитничков - ровно на пятьдесят грамм. Выпивали и смеялись над иностранцами, которые во всяких там западных романах заказывают двойной виски с содовой, делают это грубоватые, настоящие мужчины, а двойной виски - это всего-то навсего сорок грамм. И Кирхов обычно резюмировал: "Что русскому здорово, то немцу смерть!" И зачем собирались? А просто. Просто посидеть, пообщаться, потрепаться, выпить. Производство форм общения ради самого общения - высшая, самая бескорыстная форма человеческого общежития! Счастливые были времена. Но вот Саша женился, стеклышки в калейдоскопе переменились, у него больше не встречаются.
Хорошие времена, почти былинные; но были в этой комнатке и кошмарные провалы в постыдные глубины. Не щадя себя, Лева вспоминал, как отправился к Саше с одной из тех женщин, что вечно крутились вокруг журнала (Инга называла их "маркитантками", обслуживающими сотрудников журнала по потребностям). Там они выпили, Лева отрубился, а потом уже в семейных трусах до колен, с распатланными волосами, бессмысленной ухмылкой на лице (очки на столе), он то ковылял, то полз по ковру на четвереньках за девицей, протягивая к ней руки и бормоча: "Дорогая моя девочка! Сейчас тебе будет приятно!" А она, в одной комбинации, бегала от него и временами взвизгивала, когда Леве удавалось зацепить ее за ногу. Впрочем, вспоминал он не то, что видел и помнил сам, он видел и вспоминал это как бы отраженно: то, как Саша рассказывал и представлял в лицах, наблюдая сцену со стороны (девица была при этом одной из Сашиных любовниц). Да, далеко не все женщины даже спьяну соглашались лечь с Левой ("пень красивее его", вспомнил он снова слова жены Тимашева), поэтому так прикипел он душой и телом к двадцатишестилетней Верке, которая была младше его на целых двадцать два года, а при этом вроде бы и любила его. Снова представив бегающую от него долговязую девицу в комбинации и себя, ползущего за ней по ковру с протянутыми руками, Лева даже застонал от омерзения к себе.