Абель задержался в передней, чтобы запереть дверь. Замок у него был фоксовский, проще говоря – большая задвижка. У меня у самого дома фоксовский замок, только более усовершенствованный: полутораметровая стальная перекладина, скользящая под углом сорок пять градусов между пазом в металлической пластине, вделанной в пол, и особым захватом на двери. У Абеля устройство попроще: тяжелый полуметровый болт на двери, задвигающийся в скобу на косяке, но и оно прекрасно предохраняет дверь от взлома, если, конечно, не таранить ее бревном, как это делали варвары. В одно из прежних посещений я заметил, что таким же манером запирается и другая дверь в квартире, ведущая на запасную лестницу и к грузовому лифту. Не думаю, чтобы многие жильцы прибегали к таким приспособлениям: обслуга в доме не дремала, – но у Абеля были на то свои причины.
Главная среди них – его занятие: скупка краденого. Да, да, он был барыгой, и, по всей вероятности, лучшим барыгой в Большом Нью-Йорке, если речь шла о перепродаже коллекций редких марок и монет. Он брал и хорошие ювелирные изделия, и произведения искусства, но особое удовольствие получал, приобретая марки и монеты.
Скупщик краденого – лакомый кусочек для вора. Казалось бы, должно быть наоборот: зачем уголовнику кусать руку, которая его кормит? Но наоборот не получается. У скупщика всегда есть что украсть – либо только что приобретенную ценную вещь, либо крупные суммы наличными, которые он держит при себе для проведения операций. Еще существеннее, что скупщик краденого не может заявить в полицию. Потому те из них, кого я знаю, живут, как правило, уединенно, в хорошо охраняемых домах, запираются на все запоры и на крайний случай имеют пару пистолетов.
У Абеля Крау была и другая, не зависимая от рода занятий причина заботиться о личной безопасности. Всю вторую мировую войну он провел в Дахау, причем не в качестве надзирателя. Лагерный опыт, как я понимаю, навсегда вселяет в человека дозу здорового душевного расстройства.
* * *
Из окна гостиной Абеля, обшитой дорогим темным деревом и заставленной книжными полками, открывается прекрасный вид на Риверсайдский парк, на Гудзон и на Нью-Джерси. Почти год назад, Четвертого июля, мы любовались отсюда праздничным фейерверком. Из приемника лилась классическая музыка, своеобразное звуковое сопровождение световым эффектам, устроенным компанией «Мейси». Мы смотрели, слушали и поглощали пирожные.
Примерно так же мы сидели сейчас. Мы с Каролин пили виски, а Абель – кофе со взбитыми сливками. По музыкальному каналу передавали струнный квартет Гайдна. Правда, на улице любоваться было нечем – разве что вереницей авто на авеню Западной стороны да бегунами, кружащими по парку. Не сомневаюсь, что некоторые были, как и я, в «пумах».
Когда Гайдна сменил Вивальди, Абель отставил пустую кружку и откинулся на спинку кресла, сложив на животе небольшие руки. У него только туловище посередине заплыло жирком, руки же были худые, и на лице не замечалось лишних складок. Толстый, как у Санта-Клауса, живот, выпиравший из синих габардиновых брюк, был следствием безграничного пристрастия Абеля к сладкому. Сам он утверждал, что начал полнеть лишь после войны.
– В лагере я только и думал, как бы поесть мяса и картофеля, – рассказывал он мне однажды. – Я бредил сосисками и филе, бредил поджаренной свининой и барашком на вертеле. А сам тем временем до того отощал, что кости торчали. Усох весь, как шкура, выложенная на солнце. Когда американцы освободили лагерь, они стали взвешивать заключенных. Говорят, что у большинства полных людей широкая кость. Наверное, так оно и есть. Но у меня-то кость узкая.