Греков открыл глаза, повторил: "Да, от этих болезней" - и, как бы отталкивая что-то, махнул рукой в широком рукаве халата, с трудом преодолевая себя, потянулся к аппарату.
- Да, милый мой, - слабым голосом заговорил он. - Да, да. Через два часа. Начинайте без меня. Ах, здоровье? У людей моего возраста да еще накануне юбилея уже нетактично спрашивать о здоровье. - Он вяло улыбнулся Никите. - Спрашивают, как анализ, как электрокардиограмма. Да. Спасибо, мой друг, спасибо.
Он положил трубку задумчиво-мягким движением. Лицо его сразу стало розовым, прозрачно-голубые глаза забегали по столу и опять остановились, замерли на листе бумаги.
Никита молчал.
- Самое естественное и самое непоправимое - это физическая смерть, заговорил Греков печально. - Мелькнула в мироздании, вспыхнула материя и погасла, растворилась во вселенной. Как будто ее и не было. Каждый доходит до своей вехи, и время беспощадно сталкивает его в небытие. Навсегда. И так со всеми. Закрыты все двери. И закрыты все счеты с жизнью. Скажите... что она в последние часы говорила вам? Говорила ли она что-нибудь о своей жизни? О чем она думала? Только вы один можете знать. Что она говорила о своей прожитой жизни? Я ее не видел в последние годы. Я ее не видел...
Георгий Лаврентьевич проговорил последние слова затухающим голосом, потирая прямой ладонью переносицу; он слегка покачивался в кресле, как в дремоте. И было непонятно, успокаивает ли он себя или страдает оттого, что не видел мать перед ее смертью, или так странно думает вслух, и, все больше испытывая неудобство, Никита сказал:
- Нет, она ничего не говорила.
Георгий Лаврентьевич широко открыл глаза - в их прозрачной голубизне скользнул короткий испуг, какой бывает у человека, разбуженного резким толчком, - и стремительно наклонился к столу, точно падал.
- Моя сестра, моя сестра... - пробормотал он.
Откинув голову, он затих на секунду с жалким, удивленным лицом и, сейчас же легонько вздохнув не на полную грудь, ощупью выдвинул ящик стола, достал коробочку с валидолом.
- Вам плохо? - спросил Никита и привстал. - Может быть... воды?
Сделав неопределенный жест, Греков стиснул в кулаке коробочку с валидолом, долго сидел неподвижно, как будто ждал, когда отпустит боль.
- Ничего... Это звонки, - успокаивающим шепотом сказал он. - Звонки. Возраст. Не беспокойтесь. Ничего, ничего. Она... в этом письме... - после молчания заговорил он уже несколько громче, - просит меня, чтобы я посодействовал вашему переводу. Из Ленинграда. В Московский университет. Вы этого хотели? Я постараюсь это сделать. Незамедлительно.
Никита задвигался на теплом краешке кожаного кресла, ничего не понимая, машинально полез за сигаретой.
- То есть как? - спросил он. - Зачем же?
- Что вы? - Греков перевел дыхание и, заметив сигарету в пальцах Никиты, умоляющим взглядом попросил не курить. Никита тоже невольно покосился на сигарету, смял ее, сунул в карман.
- Вы сказали: "Зачем?" - проговорил Георгий Лаврентьевич. Позвольте... Вера также просит, чтобы я помог вам обменять ленинградскую квартиру на московскую. Я помогу вам, хотя это нелегко... Но я все, что смогу...
- Но я не хотел, это не так, - ответил Никита неловко, пытаясь понять, почему мать в этом предсмертном письме просила о его переводе в Москву. Мать сказала мне в больнице, что я должен буду поехать к вам. Когда передавала письмо, она только об этом просила.
Он замолчал. Греков наблюдал за Никитой с горьким ощупывающим выражением.
- Ваша мать была известной ученой... И в Ленинграде у вас, должно быть, большая квартира.
- У нас не было большой квартиры, - возразил Никита. - А две комнаты в общей... Нам с матерью не было тесно. Потом, когда мать положили в больницу, я сдал комнаты полковнику. Соседу, у него четверо детей... А сам только приходил ночевать.