Однажды я повстречал болонца в лесу. Это означало, что его не будет дома, и я с удвоенной радостью бросился в свое укрытие. По той же причине я прокрался на этот раз в самую глубину сада, спрятавшись прямо у беседки в темно-зеленых лавровых кустах. Услышав внутри шум, я понял, что Изабелла была там. Однажды мне показалось, что я слышу ее голос, но так тихо, что я не был в том уверен. Терпеливо сидел я в своей засаде, пока не увидел ее, при этом я постоянно боялся, как бы ее супруг не вернулся домой и не обнаружил меня. Обращенная ко мне сторона беседки была, к моему великому сожалению, закрыта занавеской из голубого шелка, так что заглянуть внутрь мне не удавалось. Зато меня немного успокаивало то, что меня нельзя было увидеть из дома.
Прошло более часа, и тут мне стало казаться, что голубой занавес отодвигается, будто кто-то сквозь щелку незаметно осматривает сад. Я тщательно спрятался и ожидал в сильнейшем возбуждении, что же будет, потому что от меня до беседки было не более трех шагов. Пот лил по моему лицу, а сердце билось так сильно, что я боялся, как бы его стук не был услышан.
Случившееся затем поразило мое неискушенное сердце горше стрелы. Занавес рывком распахнулся, и из беседки стремительно, но совсем тихо выпрыгнул мужчина. Едва я оправился от неописуемого изумления, как был изумлен вновь, потому что в следующий момент узнал в смельчаке своего врага и родственника. Меня словно озарило, и я мгновенно все понял. Я дрожал от ярости и ревности и чуть было не выскочил из укрытия и не набросился на него.
Альвизе поднялся, улыбнулся и осторожно огляделся вокруг. Тут же Изабелла, вышедшая из беседки через дверь, улыбаясь подошла к нему и тихо и нежно шепнула: "Иди же, Альвизе, иди! До встречи!"
Она наклонилась к нему, он обнял ее и поцеловал. Это был всего один поцелуй, но такой долгий, жадный и жаркий, что сердце мое в эту минуту успело сделать, наверное, тысячу ударов. Мне еще никогда не доводилось наблюдать страсть, которую я до того знал лишь по стихам и рассказам, в такой близи, а вид моей госпожи, чьи алые губы алчно и ненасытно впились в губы моего кузена, едва не свел меня с ума.
Этот поцелуй, судари мои, был для меня разом и сладостнее и горше любого другого, которого мне когда-либо самому довелось добиться или подарить – за исключением, быть может, одного-единственного, о котором вы тотчас же и услышите.
В тот же самый день, когда душа моя металась как подбитая птица, мы получили приглашение посетить соседа. Я не хотел идти, но отец заставил меня. И я провел еще одну ночь без сна и в мучениях. Наутро мы сели на коней и не торопясь доехали до имения, через ворота мы попали в сад, в котором я так часто бывал тайком. Тогда как на душе у меня было невыносимо боязно и тоскливо, Альвизе смотрел на садовую беседку и лавровые кусты с ухмылкой, приводившей меня в ярость.
Хотя и в этот раз за столом мои глаза не отрывались от донны Изабеллы, однако каждый взгляд доставлял мне адскую муку, потому что напротив нее за столом сидел ненавистный Альвизе и я не мог видеть красавицу, не представляя себе со всей ясностью того, что случилось вчера. И все же мой взгляд был прикован к ее очаровательным губам. На столе было множество великолепных блюд и напитков, беседа текла весело и оживленно, однако мне кусок в горло не лез, и я не отваживался вставить и словечка в общий разговор. Обед прошел для меня, тогда как все были так веселы, словно Страстная неделя.
Во время ужина слуга сообщил, что во дворе находится посыльный, желающий переговорить с хозяином. Тот извинился и вышел, пообещав вскоре вернуться. Мой кузен и в этот раз направлял течение беседы. Однако отец, как мне кажется, раскусил его и Изабеллу и забавлялся тем, что поддразнивал их намеками и странными вопросами. Как ни в чем не бывало, он спросил Изабеллу: "Скажите, донна, кого из нас троих вы больше всего хотели бы поцеловать?"
На это красавица громко расхохоталась и воскликнула с жаром: "Больше всего вот этого прелестного мальчика!" И она тут же встала с кресла, привлекла меня к себе и поцеловала – но поцелуй этот был не долгим и жгучим, как тот вчерашний, а беглым и прохладным.
И я думаю, что это и был поцелуй, доставивший мне более наслаждения и боли, чем все другие, подаренные мне любимыми женщинами.
Пьеро осушил свой кубок, встал и ответил на благодарный поклон венецианцев; затем он взял один из подсвечников, пожелал настоятелю спокойной ночи и вышел. Было уже довольно поздно, и оба гостя также отправились спать.
– Понравился он тебе? – спросил Луиджи, когда они уже лежали в темноте.
– Жалко, он стареет, – ответил Джамбаттиста и зевнул. – Я правда разочарован. Вместо хорошей новеллы вытащил на Божий свет какие-то детские истории!
– Да, со стариками всегда так, – согласился Луиджи, потягиваясь под простыней. – А все же говорит он блестяще, и потом удивительно, какая у него память.
В это же время старик Пьеро укладывался спать. Он устал. К тому же теперь он раскаивался, что не позабавил слушателей чем-нибудь другим, что не составило бы ему труда.
И все же одна вещь порадовала и сердечно повеселила его – что его дар импровизатора не утратил своей силы. Потому что вся эта история с виллой, кузеном, служанкой, донной Изабеллой, лавровыми кустами и двумя поцелуями была не более как выдумкой, сочиненной в минуту для минутного же удовольствия.
Ханнес
Жил в одном городке зажиточный ремесленник, женатый во второй раз. От первого брака у него был сын, сильный и задиристый; его второй сын, Ханнес, был существом нежным и считался с малых лет немного придурковатым.
После смерти матери для Ханнеса наступили плохие времена, брат его презирал и издевался над ним, а отец всегда становился на сторону брата, потому что стыдился, что сын у него такой дурачок. Дело в том, что за Ханнесом все больше закреплялась слава очень недалекого ребенка, потому что он избегал игр и забав других мальчишек, говорил мало и на все соглашался. С тех пор как он лишился материнской защиты, Ханнес взял за обыкновение бродить за городскими воротами среди пастбищ и садов, как только ему удавалось ускользнуть из отчего дома.
Там он порой полдня рассматривал травы, цветы и камни, пытался распознать виды птиц, жуков и прочей живности, пребывая со всем этим в добром согласии. При этом чаще всего – совершенно один, однако не всегда. Нередко за ним увязывались малыши, и оказывалось, что Ханнес, не находивший общего языка со сверстниками, легко заводил дружбу с младшими. Он показывал им, где растут какие цветы, играл с ними и рассказывал разные истории; он брал их на руки, когда они уставали, и мирил, если они ссорились. Поначалу людям не нравилось, что малыши гуляют с Ханнесом. Но потом к этому привыкли, и матери были рады, что могут отдать своих детей на попечение мальчику.
Но наступал день, и Ханнесу приходилось испытывать неприязнь своих подопечных. Как только они вырастали из-под его крыла и слышали со всех сторон, что Ханнес недоумок, то более учтивые начинали его избегать, а более грубые – насмехаться над ним.
Когда ему становилось слишком досадно и больно, он уходил один в поля или в лес, приманивал коз травами, а птиц хлебными крошками и радовался компании зверей и растений, от которых не ждал неверности или враждебности. Он видел, как на высоких облаках плывет над землей Господь, как дальними тропами блуждает по полям Спаситель, и, заметив Его, прятался в зарослях с бьющимся сердцем, пока Тот не пройдет мимо.
Когда пришло и ему время выбирать жизненный путь и ремесло, он не пошел, как брат, в отцовскую мастерскую, а отправился за город, где были скотные дворы, и поступил в пастухи. Он выгонял на пастбище овец и коз, свиней и коров и даже гусей. С его скотиной не случалось беды, животные его признали и полюбили, понимали и слушались лучше, чем других пастухов. Это быстро приметили и горожане, и крестьяне, а через несколько лет молодому пастуху доверяли самые большие и лучшие стада. Однако если ему приходилось идти в город на рынок, он становился смиренным и робким, подмастерья его поддразнивали, школяры обзывали обидными кличками, а брат презрительно отворачивался, не поздоровавшись. Когда отец умер от какой-то заразы, брат же и обманул Ханнеса, прибрав себе больше половины его наследства, а тот и не прекословил. Все, что у него оставалось от пастушьего жалованья, он раздавал детям и бедным, частенько покупал корове или козе, которую особенно любил, ленточку со звонким колокольчиком.
Так прошло несколько лет, и Ханнес уже перестал быть юным. О человеческой жизни он знал мало, зато в ветрах и грозах, в травах и видах на урожай, в скотине и собаках знал толк, знал всех своих многочисленных зверей наперечет, различая стать и силу, нрав и возраст, а кроме скотины знал он и птиц всякого вида, их повадки и отличия, а кроме того – ящериц, змей, жуков, пчел, мух, куниц и белок. Разбирался он и в деревьях, и травах, в почвах и водах, знал времена года и смену лун. Он улаживал ссоры и ревность среди своих животных, ухаживал за ними и лечил их, когда те заболевали, заботливо выращивал осиротевших сосунков и не помышлял о том, что когда-нибудь будет заниматься чем-нибудь другим, кроме своих пастушеских обязанностей.
Как-то лежал он в тени на опушке леса и наблюдал за стадом, как вдруг он увидел женщину, которая, не замечая его, бежала к лесу. Выглядела она возбужденной, и, проследив за ней, он понял, что она собирается наложить на себя руки, потому что привязала веревку к суку и уже готова была накинуть на шею петлю.