Стол, за которым они выпивали, стоял против окна. Октябрьский день клонился к вечеру. Угрюмые и неподвижные, свинцово-серые, набрякшие дождем, уставились друг на друга небо и земля, словно плиты гигантского гидравлического пресса. Похолодало, но то был не резкий холод, он украдкой проникал под одежду, исподволь пробирал все и вся - прилавок, бутылки на стенных полках, окоченевшие часы с курантами. Рыбаки сидели вдоль стены выпрямившись, руки на коленях. Так как никто не пил, можно было подумать, будто они пришли, чтобы вместе помолчать. Судя по их неподвижным лицам, море научило их не бросаться словами, поскольку шторм заглушает любые слова.
Тяжесть легла на сердце Гулля - зачем его сюда занесло? На свете столько приветливых, веселых уголков, и все они ему открыты, зачем он не поехал дальше, зачем сидит здесь?
За окошком небо проливным дождем тяжело нависло над морем. Незаметно, нежданно сгустились сумерки, вечер был лишь чуть серее ушедшего дня. Маяк на острове Маргариты словно указательным пальцем вытянутой руки обводил вверенный ему круг земли и неба: короткая вспышка, а за ней две долгих. Где-то далеко зарыдал пароход, словно дитя, узнавшее в темноте свою мать.
Трактирщик взобрался на прилавок и зажег лампу. Никто из мужчин и не шевельнулся. Свет лампы, обычно смягчающий и сближающий людей, не произвел на них никакого впечатления, ни у кого и веки не дрогнули.
Гулль повернулся к окну, но за окном никого не было. Темень кромешная, и только косые струи дождя хлещут по запотевшему стеклу. Гуллю вспомнилось окошко в кабачке в какой-то далекой южной гавани. За грязным, засаленным стеклом навалом лежали дыни, одна с надрезом, на нем сахаристыми жемчужинами застыл сок, и над дыней роем вились мошки. Узкая улочка, домишки стоят тесно в ряд, и все же в воздухе навис такой палящий зной, что голова раскалывалась. Гулль не отрывался взглядом от дыни. Срез был так свеж и сочен, он источал такую сладость, что, несмотря на грязь и мошек, Гулль впился бы в него зубами. Иногда дверь открывалась и оттуда доносились негромкие тренькающие звуки, кто-то наигрывал на деревянном инструменте заковыристую туземную мелодию, белому человеку и не разобрать.
Молчание. И только в исчисленные промежутки маяк вычерчивал свои круги, озаряя темную стену и укрытые тенью лица. Казалось, будто под его магическим действием трактир со всем своим содержимым плывет в ночной тьме, подобно другим судам, терпящим бедствие в открытом море. Рыбаки уставились в пространство перед собой. Быть может, они ни о чем не думали, а может, думали о чем-то своем, особенном.
"Если меня выследят и схватят, - размышлял Гулль, - не видать мне других товарищей, кроме этих здесь, не сидеть в другом трактире, не слышать тех нежных тренькающих звуков, не отведать тех сахарных дынь".
Вино он заказал просто так, на всякий случай, но, словно с досады, пил теперь стакан за стаканом. Рыбаки равнодушно, не таясь, на него глядели. Пусть глядят! Его судорожно сжатое горло слегка отпустило, он чувствовал, как согрелись губы, живительное тепло через рот и глотку проникало внутрь и, подступая к сердцу, рождало в нем неведомые предчувствия, тепло распространилось по всей груди, теперь уже близко, вот-вот, он вскочил.
А ведь, кажется, чего проще! Он мог бы и сейчас еще уйти. Ни один человек здесь его не узнал. Никому и в голову не пришло, что это Гулль, тот самый, из Себастьяна. Когда это узнается, его бегство, пожалуй, сочтут позорным. Пожалуй, оно и в самом деле позорно. Однако пароход, доставивший его сюда, таким же манером увезет его завтра отсюда. С острова Маргариты каждый день уходит десяток пароходов, держащих путь во всевозможные гавани. Да, позор! Но там, далеко на юге, горячее солнце его позор расплавит. Кажется, чего проще! Вскочил, бросил на стол монету, выбежал наружу и хлопнул дверью. Спустившись с холма, миновал сходни, забился в каюту и с отчаянным напряжением стал ждать сигнала к отплытию. Но вот пароход отчалил, и Гулль поднялся на палубу. Пред ним лежала Санкт-Барбара, и с той же пугающей быстротой, с какой еще вчера вырастала на глазах, теперь она убывала, постепенно исчезая из виду.
Гулль вздрогнул. Стакан на столе опустел, в нем остался лишь запотевший кружок от его дыхания. Сейчас руки Гулля тоже лежали на коленях, как и у остальных. Он огляделся, он уже начинал различать их лица и старался запомнить каждое в отдельности.
Трактирщик, клевавший носом за стойкой, вдруг насторожился. Он кинулся на улицу. В трактире зашевелились. Кто почесал в затылке, кто покачивал ногой. Все прислушались. Снаружи донесся хриплый голос, пинки, ворчание. В двери вошла та девушка, с парохода. Дождь промочил ее до нитки, у нее был жалкий, обшмыганный вид мокрой мыши. С рук и ног, с узелка и юбок текло ручьями. Повернув к стене зареванное лицо, она прошмыгнула через комнату и взбежала на лестницу, но тут же вернулась, чтоб завести стенные часы.
- Ну и ну, Дезак, - сказал кто-то. - Вот так встреча!
- Она еще утром явилась, - отозвался трактирщик. - Нечего ей шляться по улицам. Если кому надо, пусть наверх потрудится.
Дверь все чаще отворялась. Рыбаки входили широким развалистым шагом, словно на судне. Если кто-нибудь что-то заказывал, трактирщик нехотя поднимался, срыву наливал и опять притуливался к стойке. Спустя немного девушка сошла вниз. Она приоделась, но от ее открытой, сухой, как рыбья кость, шеи все еще веяло холодом. Черные патлы еще не просохли. Гулль думал то, что думал здесь каждый. Подмять бы ее да переспать с ней, ощущая острые грани ее угловатого тела. Она проскользнула мимо и чем-то занялась за его спиной. Гулль и не пошевелился. Кругом кричали: "Валяй, Мари!" Она принялась насвистывать и выстукивать каблучками. Против Гулля сидел молодой парень, что-то в нем показалось Гуллю знакомым. Он неотрывно через плечо Гулля смотрел на девушку. От жадного внимания молодое загорелое лицо его казалось еще моложе и красивее. Но тут Мари запела и все повернулись к ней.
Капитану Кеделю и жене его
Для друзей-приятелей не жалко ничего.
Потому под юбкой у капитанши нашей
Гостят охотно Вауберы - два сынка с папашей.
Фон Годеки ни разу не встретили отказу.
И Бредель-младший из Себастьяна
Нет-нет, заскочит к ней спьяну,
И папаша Бредель по малости
Не побрезгует женской жалостью,
И даже Кеделю, бывает,
Еще перепадает.
Парень, сидевший против Гулля, припал головой к плечу Кеденнека и мечтательно улыбался. Мари закинула руки за голову. С острых локтей, со всех углов и граней ее тела, точно из надбитого кремня, сыпались искорки. Она продолжала петь:
Когда "Алессия" ошвартовалась в Себастьяне…
Парень, сидевший против Гулля, наклонился вперед и широко раскрытыми глазами уставился через стол. Но теперь он смотрел не через плечо, а в лицо Гуллю. Сидевшие справа и слева невольно последовали за его взглядом. А тогда и прочие на него воззрились. Гулль почувствовал себя неловко. Он поежился и уперся глазами в стол. Но тут в их взорах возникло что-то гневное, осуждающее, они все настойчивее глядели ему в лицо, словно требуя, чтобы он его поднял и чтобы лицо было такое, каким они ожидали его увидеть. Внезапно Гулль поднялся, чтобы пояснить, кто он. Тут и юноша перевел дыхание и откинулся назад. Взгляд его по-прежнему был прикован ко рту Гулля.
Гулль и в самом деле уже видел его - утром, на пристани.
Едва Гулль заговорил, как Кеденнек что-то шепнул юноше и тот, досадливо поморщившись, нехотя поплелся к выходу. На пороге он помедлил, в надежде, что его окликнут. Затем, немного спустившись по круче, свернул на узкую, пролегающую среди утесов тропу, знакомую только местным жителям. Позади, напоенное дождем, сыто вздыхало море, лишь кое-где вкруг рифов трепетали островки пены.
Звали его Андреас Бруйн, он приходился племянником Кеденнеку с "Вероники". Когда мать Андреаса при разгрузке оступилась на сходнях, - в тот самый год, как погиб его отец, опрокинувшись вверх килем под Роаком, - братишек разобрали родственники и сам он приютился у дяди. Там он и спал под одним клетчатым одеялом с дядиными ребятишками, у которых было такое же болезненное, с тяжелым запахом дыхание, как у его родных братцев, такие же голодные ноздри и шапка белокурых липких волос.
Спустя несколько дней после переселения к дяде у Андреаса на Рыбном рынке, где он занял материно место, вышла неприятность со смотрителем компании. Когда смотритель приказал ему переносить корзины с рыбой на голове, а не на брюхе, как таскала его матушка, Андреас ответил, что мать его ходила с пузом. Когда же смотритель залепил ему оплеуху, Андреас высыпал ему всю рыбу под ноги и пустился наутек. На следующее лето дядя взял его с собой на "Веронику" в качестве сверхкомплектного юнги. Капитан совсем задергал парнишку, гоняя его туда-сюда. Однако малый на этот раз проявил выдержку, был неизменно вежлив, весел и послушен. Как-то - он уже в третий раз подносил ко рту кусок хлеба и не успевал откусить, как капитан посылал его с чем-нибудь на палубу, и вот, когда это случилось в третий раз, Андреас глянул на капитана и, улыбаясь, заметил, что у него сейчас полдник, за что капитан и врезал ему, как положено. Андреас стиснул зубы и склонил голову набок, как делал дома, чтобы увернуться от тумака, и, недолго думая, приставил свой ножик - на нем еще висел кусочек сала - к капитанову горлу. Тот взвился, но рыбаки, сидевшие за столом, так выразительно на него глянули, что, наткнувшись на это колючее заграждение, он отвернулся и захохотал.