Крымов, не отвечая, зажмурился от режущих по глазам разрывов ракет над рекой, прижался грудью к краю воронки и опять начал хватать зубами пороховой снег, с усилием глотая его, а в ушах все рос, приближался нечеловеческий вой из беспрерывно освещаемого ракетами нейтрального пространства, и этот вопль стальными когтями впивался, раздирал ему спину, сведенную болью.
"Все бы обошлось, если бы я пошел с ними", - думал он, суеверно презирая это свое первое с Курской дуги невезение, и, уже не пытаясь справиться с клацаньем зубов, с дрожью, колотившей его, проклинал себя и эту безопасную воронку на берегу, где он все еще поджидал возвращения кого-либо из разведчиков, хотя куда-то в бездну провалилось само время.
- Товарищ лейтенант… чего вы говорите? Не слышу я… Бормочете вы чего-то…
Цепкая рука затрясла его за плечо, и он, приподняв горячую голову, увидел над собой серое лицо Молочкова, оголенное белым светом ракеты, наросты инея на бровях, увидел дышащий паром рот и проговорил сиплым шепотом, доглатывая застрявшую в горле жесткую снежную влагу:
- Сейчас… стихнет… Раненых на нейтралке не оставим. Ни одного. Проверь автомат, Молочков. Пока отогрейся…
Он выговорил это, замерзая и одновременно сгорая в жару, словно без шинели лежал на льду, насквозь пронизываемый острым, знобящим ветром, и Молочков, глядя на него с искривленным испугом ртом, отшатнулся белой тенью в темноту, зашуршал, захрустел снегом, скатываясь в воронку, придушенным голосом вскрикнул: "Хосподи Исусе, хосподи…" - и замолк там, скорчился, свернулся в пружину с ожиданием последнего.
"Только бы не свалило меня. Что-то плохо мне стало… - бредово повторял Крымов. - Только бы продержаться, сознание не потерять, пока стихнет… Хоть бы полчаса".
А огонь не стихал, пулеметы били без передышки, нейтральная зона пустынно, мертво обнажалась, крутым изгибом взблескивал лед реки, иллюминированный качающимися люстрами в небе, потом стало казаться: от назойливого взлета и угасания ракет все впереди задвигалось, запрыгало из тьмы в свет, из света во тьму, брызгами вспыхивал лед до слез в глазах и гас, - и от затихающего, ослабевшего крика в нейтральной полосе, от нескончаемого мелькания, скачков пульсирующих огней, ракетных россыпей и обваливающейся на свет темноты дурно закружилась голова. Крымов закашлялся и, переводя дыхание, с черными кругами в глазах почувствовал, как вонзается в грудь неодолимый страх оттого, что вот так, замутненный головокружением, он перестанет владеть собой и потеряет сознание.
"Сейчас, надо сейчас, - соображал он. - Левый пулемет не меняет сектор обстрела. Надо ползти по правой стороне низины. Так он не заденет… Пора!"
И он позвал с хрипотцой:
- Молочков!
Ответа не было. Преодолевая боль в шее, он повернул голову и пригляделся - там, внизу, на дне воронки неясно белела скорченная фигура Молочкова, он не шевелился на снегу, подтянув колени к подбородку, и только какие-то невнятные, мычащие звуки доносились до Крымова. Он окликнул громче:
- Молочков! Давай ко мне!
Снизу дошло неразборчивое всхлипывание:
- Товарищ лейтенант…
- Какого хрена, Молочков! Оглох?
Он в нетерпении сполз по скату воронки, наклонился над Молочковым, сильно тряхнул его за плечо, отчего тот встрепенулся взъерошенной птицей, растопырив локти, как беспомощные крылья, горящие пустотой глаза обезумело разъялись.
- Куда? А?
- Слушай, Молочков, внимательно, - заговорил Крымов отрывисто. - Пойдем так. Перебежками к реке. Ползком до того берега. И ползком к немецким траншеям. Прижимаемся к правому скату низины. Все делаем под шумок пулеметов. Следи за моими сигналами в оба. Поднял руку - вперед, махнул - замри…
Ему трудно было говорить, он туго выжимал слова сквозь выбивающие дробь зубы и вдруг скомандовал срывающимся от душной тесноты в груди шепотом:
- Все! За мной.
И повернулся, пошатываясь, пошел вверх по скату воронки в ту самую секунду, когда смолкли пулеметы и в насыщенной звоном тишине, задавив ракетный свет, темнота расползлась по передовой.
- Не надо, не надо, товарищ лейтенант!
Он остановился на середине ската, не понимая смысла тонкого молящего вскрика за спиной ("Что не надо? О чем он?"), и, зло возбужденный сопротивлением своей команде, чего никогда не допускал во взводе, увидел сверху стеклянный блеск на зыбко проступающем пятном лице Молочкова, и горбатыми паучками доползли прыгающие звуки его голоса:
- Не надо меня, товарищ лейтенант, не надо… - Голос Молочкова рыдающе зазвенел и заторопился в беспамятстве несвязной скороговоркой: - Ахметдинов это кричал… А тогда под Сумами Сидорюку глаза штыком выкололи. Куда же мы пойдем?..
- Да ты что, Молочков? Очумел? А ну встань!
Над нейтралкой с отчетливым щелчком взвилась ракета, набегая спереди омывающим светом, в небе посыпался красноватый дождь, сверху вся воронка озарилась багряной мертвенностью - и сразу фиолетовыми горячечными точками придвинулись и скользнули глаза Молочкова, какие бывают у больных, просящих о помощи собак.
- Не могу я, товарищ лейтенант, зазяб я, боюсь… - заговорил умоляюще Молочков, и запрыгали неудержимо и жалко короткие червячки белых бровей. - Пожалейте вы меня, дурака деревенского, за ради бога. Не берите вы меня. В плен я боюсь, пытать будут. Не разведчик я, товарищ лейтенант, мне б в обозе где… Вон и руки я вконец отморозил, не владаю. Как култышки деревянные… Автомат я держать не могу…
И он, стоя на коленях, вытянул в негнущихся закостенелых рукавицах затрясшиеся руки, потом зубами с усилием стянул одну рукавицу, с усилием попробовал подвигать пальцами, но не сумел и, оскалясь, без голоса заплакал, запрокидываясь назад, так что стали видны его мокрые сжимающиеся и разжимающиеся ноздри.
- Да что за дьявольщина! - крикнул гневно Крымов.
- Мочи моей нет, товарищ лейтенант, - тоненько взвизгнул Молочков, раскачиваясь на коленях, и мелкие слезы побежали по его сизым губам. - Каждый раз, как с вами в разведку уходил, со страху умирал, душа в пятках дрожала. Да проносило смертушку. А теперича… в голове у меня сдвинулось. Весь обморозился я. Мозги вывихнулись. Мне б в госпиталь надо… Пусть хоть руку, хоть ногу оторвет, а в госпиталь бы, мочи моей нет. Жить я хочу, товарищ лейтенант, не хочу я молодую жизнь губить! - И поперхнувшись слезами, он зарыдал в голос: - Хосподи Исусе, спаси меня!..
Крымову не раз приходилось видеть последнюю степень отчаяния на войне, но подавленность и страх этого зеленого паренька, лично взятого им в разведку из пополнения за бойкий взгляд, за ловкую подвижность худенького тела, этот выплеснувшийся страх Молочкова не то чтобы был неожидан, он ошеломил его омерзительной искренностью, криком о спасении, будто не существовало ничего, кроме голого ужаса перед тем крайним, что ожидало их на нейтральной полосе.
- Не могу я в разведке, товарищ лейтенант, - повторял, склоняясь к земле в рыданиях, Молочков. - Ждал я вашего приказа и бога молил - пронеси и спаси, хосподи…
- Замолчи, щенок! - выговорил Крымов и с толчками крови в висках шагнул к Молочкову, сдавил пальцами его плечо. - Ты что же думаешь, мы раненых оставим на нейтралке? Уж лучше и мы, понял? Встать! - скомандовал Крымов. - Ну! Быстро! Встать!
- Убейте, товарищ лейтенант, сразу убейте, чтоб не мучился я… Убейте меня…
- Прекрати нюни! Встать, я сказал!
Он изо всей силы стиснул жидко заходившее плечо Молочкова, близко видя его мокрое, исковерканное плачем лицо, показавшееся при свете ракеты совсем мальчишеским, а эта маленькая дрожь плеча, вроде потерявшего опору твердой плоти, почудилась каким-то предгибельным сигналом, сообщенным самой судьбой.
И Крымов подумал, что сегодня - через полчаса, через час - Молочкова убьют, и с неприязненной жалостью оттолкнул его, проговорил, как в забытьи:
- Так что же?.. Так что же мне с тобой делать, мразь ты, а не разведчик? Расстрелять тебя как труса за невыполнение приказа?
- Товарищ лейтенант, родненький, поимейте жалость, ноги буду мыть и воду пить!.. - заголосил Молочков и качнулся вперед, повалился на землю, а голая левая рука его с непослушными пальцами, на которую он так и не натянул задеревеневшую рукавицу, рыскающе искала валенок Крымова, и, раздавленно извиваясь, он тянулся к валенку головой, мыча, издавая торопливые чмокающие звуки.
- Да ты что, идиот, с ума сошел! - крикнул Крымов и, не вынеся этого обезумелого унижения, приказал бешено: - А ну встань, говорят!
- Лейтенант, миленький, ножки целовать буду, слугой вам буду, пожалейте за-ради молодой жизни! - вскрикивал Молочков, все ползая по снегу вокруг Крымова, и было что-то бесстыдное, бабье в его исступленном причитании. - В госпиталь бы мне… Неспособный я к разведке, боюсь я к немцам попасть. Звери они, по куску грызть будут. Нету у меня сейчас понимания, товарищ лейтенант, как дурачок я, поимейте жалость к моей неопытной жизни… На три года моложе я вас, а все смерть вижу…
- Значит, в госпиталь хочешь? И смерть все видишь? Ух, как ты мне противен, - гадливо выговорил Крымов, глядя на червеобразно вихляющуюся под ногами белую спину, и с непрекословной решимостью приказал: - А ну сядь!
И сдернув рукавицы, рванул левой рукой за маскхалат Молочкова, поспешно севшего на снег в онемелом оцепенении (только глаза, залитые слезами, мерцали, защищались, выкатывались в ужасе), а правой рукой на ощупь откинул скользкую, сплошь в инее крышку кобуры на его ремне, нащупывая ледяную рукоятку трофейного парабеллума. Рукоятка не поддавалась, льдом вмерзла в тесные края кобуры, и тогда, морщась, сдирая кожу на пальцах, он с резким скрипом выдернул парабеллум, и тотчас визгливый крик оглушил его:
- Не надо, не надо! Товарищ лейтенант, миленький!..