* * *
С годами я научился слушать плохие стихи. Раньше, бывало, продекламируют что-нибудь со сцены, так и выскочишь из зала, побежишь в туалет, опустишь пылающее лицо под холодную струю, высморкаешься, вытрешь кожу полотенцем, выкуришь две сигареты, а сердце потом так стучит в груди, что впору вызывать "скорую помощь".
А сейчас ничего. Ну плохой стих, ну бывает, ну чего горячиться, всякое может быть, у каждого случается. Вот выйдет Г. В., или А. Г., или А. П., и все наладится.
Но нет, все лезут и лезут, все читают и читают, но ты все-таки сидишь, и только к самому концу сердце начинает биться так сильно, что шаришь в портфеле в поисках валидола.
* * *
В последнее время, когда я сижу рядом с Нинель или болтаю о чем-нибудь со Светой, то думаю о Рае. Нинель говорит мне: "Стоп", щелкает пальцами около моего носа и бережно проводит рукой по макушке. Я, конечно, вздрагиваю, иду на кухню, вынимаю сигарету из пачки, чиркаю зажигалкой, она зажигается не с первого раза. Это "Крикет" с первого раза зажигается, а обычная китайская дрянь дает огонь только с четвертого, а то и с пятого раза. И вот когда я затягиваюсь, включаю вытяжку и хожу взад-вперед по кухне, то понимаю: все это бред – находиться рядом с Нинель или Светой, спать с Нинель, думать о Рае, мечтать о Леле. Тогда я останавливаюсь и говорю:
– Этим летом едем в Коктебель. Не в Анталию, не в Мюнхен к Беатриче, не в Америку к брату, а в Коктебель на фестиваль.
Нинель смеется. Люблю, когда Нинель смеется, ее поперечные морщины на лбу разглаживаются, мысли о сыне и бывшем муже улетучиваются, она ложится в спальне на кровать и медленно и осторожно подставляет себя мне, и ничего не остается, как прилечь рядом и гладить ее так преждевременно для тридцатипятилетней женщины увядшую кожу.
Сейчас я сижу на балконе и наблюдаю, как по двору в инвалидной коляске везут Остапа. У Остапа нет ног. Его везут к метро "Волжская", где он сидит возле перехода и просит милостыню. Обычно Остап молчит, но иногда вдруг вытягивает руку и кричит: "Подайте!" На крик оборачиваются прохожие, но подают мало. Когда Остапу совсем невмоготу, он всматривается в лица куда-то спешащих москвичей, достает губную гармошку и наигрывает: "Ах, мой милый Августин, Августин, Августин! Ах, мой милый Августин, все пройдет, все".
* * *
Когда у меня не было денег, пятнадцать лет назад, после дефолта, я купил себе белорусские зимние боты: огромные, тяжелые, увесистые. Ими можно было колоть орехи, забивать гвозди, лупить врага между ног и важно убегать от ментов по ночному переходу метро, гулко грохая по железным листам, так что звук раздавался на всю станцию.
Боты не боялись московской зимней соли, весенней распутицы и глубокого снега. В ботах можно было ходить по лужам, не опасаясь студеной осенней воды.
У бот было много достоинств и один недостаток: в них не любили девушки. Девушки, как только видели мои боты, разворачивались и молча уходили. Даже моя будущая жена Рая сначала вздрогнула и уже готова была скрыться, но потом что-то ее удержало, и она вышла за меня замуж, – но почти сразу заставила меня купить кукольные немецкие наимоднейшие ботиночки. В них я ходил на работу, но очень тосковал о ботах, поэтому выбегал в них с ведром на мусорку и в магазин за сигаретами.
Мода на тупорылые, массивные, мощные ботинки прошла. На ботах сломался замок, и я их закинул на антресоли, хотя и сейчас, через пятнадцать лет, нет-нет но достаю их с верхотуры, чищу черным кремом и наяриваю воском до блеска.
Намедни ко мне приехал четырнадцатилетний сын Нинель Ваня и увидел боты. Он со слезами на глазах стал упрашивать меня, чтобы я отдал ему ботинки. Оказывается, за пятнадцать лет мода сделала круг, и огромные, тяжелые, увесистые боты – это очень круто!
Я сначала не хотел отдавать, но Нинель сильно попросила, пришла румяная и доступная, что окончательно решило дело в пользу Вани. К тому же у Вани была белая ленточка.
В детстве, в возрасте Вани, я был прилежным пионером и хотел дожить до столетия Октябрьской революции. Я часто сидел за столом и высчитывал, сколько мне будет лет. Каждый раз оказывалось, что сорок шесть. Мне казалось, что это очень-очень-очень почтенный возраст, что все вокруг будут гордиться мной и начнут давать мне мороженое.
А сейчас я даже не помню, когда столетие революции. Вчера специально листал настенный календарь и ничего не нашел.
Когда-то история начиналась с августа 1991 года, все писали про август 91-го и про 93-й, а теперь история обновилась, все будут писать про декабрь 2011-го.
* * *
Уходя, Рая оставила коробку с мужскими образцами парфюма. У нее был свой бизнес, и вот почему-то оставила. Забыла, наверное, у нее клиенты в основном женщины. Я сначала хотел ей позвонить, но потом подумал: "Хоть что-то. Вдруг еще Андрей трубку возьмет".
Образцы – это десятисантиметровые стеклянные трубочки. Я осторожно откупорил все тридцать и аккуратно понюхал. Выбрал одну и обрызгал свою черную водолазку, но тут зазвонил мобильный:
– Ты, может, со мной хоть на "Тримиксов" сходишь? – смеялась Леля.
– А Олег-то твой чего?
– Муж мой на папе женился, опять поехал с ним на рыбалку.
– А новорожденного на кого оставишь?
– Стасик тихий, да и сиделка есть, филиппинка, ни слова по-русски, но умная как собака. Встречаемся у "Билингвы" в 20.00. Меня пропустят по флаеру, а с тебя триста рублей.
"Вот так всегда", – подумал я и положил трубку.
"Билингва" – самое страшное место на земле. В какой день и во сколько бы вы туда ни пришли, обязательно встретите одного-двух знакомых, которые у вас поинтересуются, как идут дела.
"Тримикс" пели странно – музыка великолепная, вокал блестящий, но стихи им писали графоманы со "стихов. ру". Когда к нам подошла солистка Мариша, мне даже было стыдно что-либо ей сказать, потому что все было бы неправдой. Пришлось хвалить голос и бас-гитариста. Бас-гитарист ходил во фраке. Обычно это грязные, волосатые, бородатые люди под кайфом. Наш гитарист был во фраке, и это много о чем говорило.
В молодости я читал Ремарка, недописанный роман "Тени в раю", кажется. Там герои все время предаются любви, ходят голые и едят венгерский гуляш. Всю свою сознательную жизнь хотел узнать, что это такое, а если повезет, то и попробовать. В "Билингве" увидел в меню венгерский гуляш и сразу заказал. Оказалось, Рая так говядину тушила с перцем, только в ресторане три четверти мяса вынули и долили кипяченой воды.
Леля пила шампанское "Асти". Олег приучил Лелю к шампанскому. Весь вечер она разглядывала меня сквозь бокал, молчала, строила глазки, а где-то в полдвенадцатого потащила к выходу.
Мы уселись в БМВ, и она неожиданно наклонилась ко мне, прямо к уху, и прошептала:
– Ты чем пахнешь, Игорек?
Потом Леля пересела на заднее сиденье и стала расстегивать пуговицы на своей кофточке. Я знал Лелю семь лет, водил по притонам и клубам, и у нас ничего не было, а тут вышла замуж и нате.
Вечером я позвонил Рае и спросил:
– Какой запах был в бордовом пробнике?
– "Сантал-бланк". Унисекс.
* * *
Света свесилась с моего балкона второго этажа. Ее рыжие волосы болтаются по ветру и напоминают "алые паруса". Ассоль, точно Ассоль. Содержимое ее желудка планирует на "огород", который долго и бережно обустраивала дворничиха тетя Люда. У нее есть Чебурашка из прогнивших тазов, зеленый крокодил Гена из просроченного бетона, деревянный ослик Иа, выкрашенный, как зебра, в монохромном диапазоне. Я все жду, когда Света закончит, чтобы утащить ее на кухню и напоить чаем. После бутылки виски "Белая лошадь" Света тяжела, и мне приходится прикладывать все усилия, чтобы перетащить ее неподатливое тело. На кухне хозяйка галереи "Танин" не успокаивается и достает из холодильника мое пиво:
– Вот мы с тобой, Игорек, семь лет знакомы, а ты до сих пор меня не трахнул.
– Ну, нужна же какая-то причина… запах, стихотворение, музыка.
– Как все у вас, журналистов, сложно.
Захожу в спальню, включаю Бетховена, раздеваюсь, выхожу на кухню абсолютно голый. Света подставляет пустую бутылку пива вместо моего отростка. В горлышко бутылки проталкивает дымящийся окурок, потом берет бутылку и сплевывает в нее, чтобы затушить.
– Урод ты все-таки, Игорек! Посмотри, что вокруг. Люди в ленточках ходят, страна цветет, все изменяется, на душе праздник, новый мир, новые идеи, свет в конце тоннеля, яркий, режущий глаза свет, а ты бутылку нацепил и к пьяной дуре лезешь. Вот ты вроде журналист, ты о чем пишешь?
– О чем скажут.
– О чем скажут? Ха, – языком еле ворочает.
Идет в спальню, где вырубается, я ночую в гостиной. Наутро рассказывает о Панкрашине. Он теперь рисует иконы. Ему заказ дал сам патриарх.