…И всё же в семьдесят седьмом сумел снизиться и повлиять на судьбу "Альтиста Данилова". Публикации "Альтиста" в "Новом мире" я ожидал три года. С трепетом, со страхами, с нетерпением побывавшего уже в переделках автора. Но тут сюжет особый. И печальный, и забавный.
Лоскуты необязательных пояснений. Эти слова я употребил в названии нынешнего текста. На самом деле какие-либо авторские комментарии к своим сочинениям не только не обязательны, но часто и некорректны.
Хотя, предположим, смысловые "сноски" Андрея Битова к его роману "Пушкинский дом" не менее интересны, чем сам роман…
И, конечно, как не вспомнить о "разъяснениях" Умберто Эко "Имени розы"…
Мне же захотелось рассказать не о смыслах и о причинах своих сочинений, а о том в каких условиях собственного существования они создавались. Мимоходом и об обстоятельствах эпохи. Во многом и потому, что на встречах с читателями был ощутим интерес к подробностям и закоулкам литературного бытия. А тут ещё потребовалось (так мне показалось) объяснить, почему под одной обложкой мог оказаться рассказ-фантасмагория и сочинения "реалистические". Не только ведь потому, что связаны единством исторического времени…
Потребовалось-то потребовалось…
Но вряд ли мне удалось передать сути, тайны и токи творческого движения, которые и для самого-то автора остаются тайнами.
Потому и вышли мои пояснения лоскутными. Не мною придуман такой способ передачи мыслей, воспоминаний или чувств. И не в отечественной словесности. И не в наш век. Но здесь он показался мне удобно-естественным. И мне близким. Недавно отыскались мои письма пятьдесят девятого года, мною забытые, к своим друзьям в Норильск, и они были лоскутными, с перескоками событийной и эмоциональной информации…
Менее всего мне хотелось, чтобы у кого-либо создалось впечатление, будто автор пожелал вызвать сострадание к себе: вот, мол, весь исколот шипами превратностей жизни. Ну, уж нет. Этот текст вовсе не жалобы турка. Моя судьба, российского сочинителя, схожа с судьбами многих моих ровесников. Её следует признать скорее благополучной, нежели требующей сострадания. Никаких доблестей и отваг я не проявлял.
Просто жил. "У времени в плену…" – это я не всегда ощущал. Просто существовал в рамках профессиональных необходимостей ремесла, выбранного моей натурой. Или (это уже пафосно и красиво) подсказанного моей натуре Провидением. Среди этих профессиональных необходимостей одно из важнейших – терпение. И, повторюсь, умение владеть словом так, чтобы не было стыдно за свои сочинения. При этом вопросы свободы и несвободы (для меня) остаются внутренне-личностными, независимыми от того, в плену я у времени или не в плену.
Но ведь и заботы о хлебе насущном…
Куда от них деться?
Легенды о преимуществах нищих творцов фальшивы.
Иоганн Себастьян Бах жил обыкновенным бюргером, обывателем, лупил нерадивых учеников палкой, долгие годы пёкся, как бы теперь сказали, о повышении зарплаты, надо было кормить семью. Бах-памятник в Лейпциге стоит с вывернутым карманом: денег нет. Но в своих творениях лейпцигский кантор взлетал в надбытовые, надмирные высоты.
"Я тружусь до изнеможения, подрывая своё здоровье, однако не могу ничего заработать. Не хочу описывать тебе свою нужду, она дошла до крайности. Уже пять дней, как я не ел ничего, кроме хлеба, до сих пор такого ещё не было". Это строки из письма Эрнеста Теодора Амадея Гофмана, вынужденного долгие годы канцелярской маетой и уроками обеспечивать возможности для любимого дела.
Благополучный в зрелые годы Гёте в молодости не голодал, но в средствах стеснения имел.
Шагал в пору своего парижского ученичества (вернее, художнического становления) нередко довольствовался чёрным хлебом с селёдкой.
Так. Вспомнил о Шагале… О Шагале, а стало быть, и о Плисецкой с Щедриным. Но об этом потом…
Боль существует только сейчас. В сию минуту. Вот сейчас ноги ноют. И вчера что-то болело, но вчерашней боли уже нет. О завтрашней боли нет охоты думать. Вчерашняя же боль, как и любая другая давняя боль, была существенна и для настроения, и для состояния натуры, бытового или рабочего. Но её уже нет. Остались в памяти дела, житейские заботы с их радостями или досадами. И многие эти заботы с досадами, со страхами прошедших дней начинают казаться пустяшными (ты и твои близкие их пережили!), достойными даже подтруниваний и над самим собой, и над особенностями эпохи. Потому и был написан мной рассказ "Субботники". Как раз о той поре, когда "механик" был мною недоволен. И тут не потребовались ни приёмы фантасмагории, ни игры воображения. Рассказ чуть ли не документальный. Разве что в нём изменены фамилии персонажей. И имена. Скажем, поэт по имени Спартак стал в рассказе Крассом. А вот имя моржихи я уважительно оставил – Барон. Не слишком много игр воображения и в романе "Бубновый валет", хотя кому-то из читателей история Василия Кудeлина может показаться фантасмагоричной. Но мало что случается в жизни… Персонажа, похожего на меня, я поселил в романе под фамилией Марьин.
"…век двадцатый, век необычайный, чем он интересней для историка, тем для современника печальней…" – сказано Николаем Глазковым. Впрочем, он (Глазков) залетал в "Андрее Рублёве" Тарковского и в пятнадцатый век. И там сломал руку. Или ключицу.
Но Хрюшка-то мне улыбалась! Пусть и без толку…
…Один из участников моего семинара в Литинституте талантливый Валерий Роньшин, живший тогда с поклонами аббериутам и Леониду Добычину, и в свою радикальную студенческую пору не отказавшийся бы от Нобелевской премии, был озабочен напором бытовых соблазнов и неурядиц, мешавших его творческим полётам. Приятель Роньшина служил в музее Петропавловской крепости. По просьбе Валерия (было это в начале девяностых годов прошлого века) по утрам он запирал его в одном из исторических казематов, и там в сырости одиночки Валерия сочинял рассказ за рассказом, их охотно печатали все ходовые в ту пору журналы. После полуденного выстрела питерской пушки в крепость приходила жена Валериия и протягивала в тюремное оконце судки с обедом.
Молодой был… Но неразумным назвать его было нельзя. Отчасти, конечно, отыскался бы в его выборе места для творчества и вызов судьбе. Но дни шли такие, что можно было и подерзить с игрой в заключённого…
Иные пришли писатели…
Тут, похоже, в моих соображениях возникает каша. Хотя как сказать… Кому-то удобнее произвести себя в аскета и творить в голодном одиночестве. Но для большинства-то обыкновенных физических особей… Казематы казематами (казематы – всерьёз, а не игровые казематы), они выводят человека за скобки, за витки колючей проволоки из нормальной жизни. Но коли ты существуешь в этой самой условно нормальной жизни, то тебе надо на что-то есть, пить, и главное – кормить семью, покупать лекарства и пр. и пр. Не зря каменный Бах стоит в Лейпциге с вывернутым пустым карманом. Каждого из людей творческих профессий, увы, гнетёт тревога – фуги фугами, поднебесные кантаты кантатами, но на что жить завтра, вдруг опять окажешься без пфенинга, то бишь гроша… Тем более, что государство приучило нас к своим фокусам и проказам…
Ну вот, пошли всё же жалобы турка… А зря.
Жили ведь как-то, порой и неплохо, и что-то делали…
Как-то ночью позвонили Плисецкая с Щедриным. "Альтист Данилов" вышел в "Новом мире" с предисловием Родиона Константиновича. Они прилетели из Парижа. Там были, в частности, в гостях у Марка Шагала. И сразу же по прилёту в Москву выполнили пожелание мастера. Передали мне его одобрительные слова. Шагал ощущал себя причастным к русской культуре, был подписчиком "Нового мира" и прочитал мой роман об альтисте Данилове. Шагал, по недоразумению называемый в энциклопедических словарях французским живописцем и графиком, был (и остаётся) одним из моих любимых художников, в его музыкально-цветовых фантазиях на фоне витебской повседневности (дрязг жизни!) или над ней угадывались (для меня) связи с творениями Гофмана и Гоголя (видел его блестящие иллюстрации к "Мертвым душам"). Естественно, в ту ночь уснуть я не мог…
Вертикаль моей жизни. Или горизонталь её. Не имеет значения. А может, вертикаль и горизонталь одновременно. Билет в Большой театр в обмен на батон хлеба. Дебют М. Плисецкой. "Щелкунчик". Гофман. Чайковский. А вскоре – великий Борис Ливанов (он же Бомбардов у Булгакова) в великом МХАТе в роли Ноздрёва. "Мёртвые души". Николай Васильевич Гоголь. Уроки русской словесности. В частности, её понятия о любви, совести и чести. И собственный дрязг жизни…
И благодарение Богу…
Уже когда роман "Камергерский переулок" был в типографии, мне позвонили из Российского Авторского Общества. Поинтересовались, не я ли автор стихотворения "Хрюшка улыбается" и если я, то куда переслать деньги за новую публикацию. "Чур меня! – чуть ли не закричал я в трубку, но сдержался. Давно не напоминала о себе Хрюшка! Я объяснил, что автор не я, а Орлов Владимир Натанович. "Как его найти? – был задан вопрос. "Вот уж не знаю, – сказал я. – Раньше он проживал в Симферополе…" "Так это совсем другая страна!" – обрадовалась дама из Общества. Действительно, это совсем другая страна. И хрюшки у них совсем другие, И свиновас у них Ющенко. Другое дело, что учитывая национальную идею, хрюшки у них должны не только улыбаться, но и отплясывать гопак. Калмыцким верблюдам из опасений, как бы хрюшки из-за них не околели от африканской чумы, два месяца не давали возможность проехать шляхами из Ростова в Болгарию.
Священное животное ридной Батькивщины. Сало в шоколаде.
Впрочем, и у нас развито свиноводство.