Борис Пронин, личность недюжинная, энергии и фантазии неистощимой, - был, по всей видимости, сделан из того редкостного теста, что идет на выпечку уникальных, знаменитых со временем организаторов, администраторов, устроителей. И конечно же, долго искал приложения своим способностям, которые ощущал, но никак не мог осознать. Учился на историко-филологическом факультете университета, после там же - на естественном отделении физико-математического, потом - на юридическом изнемогал, вслед за этим плюнул на свое неуловимое будущее и подался в актеры. Лицедеем оказавшись ниже среднего, пробовал заниматься режиссурой. И никак не мог найти того душевного уюта, при котором люди заняты с утра до ночи, счастливы и стонут о ненужном вожделенном покое. В бурно расцветающей в те годы коммерции мог сыскать он себе место по силам, но увы - бескорыстен был до подозрения в юродстве и гуманитарий - до мозга костей. К искусству, людям искусства и сутолоке вокруг них тянуло его, как задыхающегося - к воздуху (или наркомана - к опиуму, что одно и то же в данном случае). Им тоже он был явно нужен, ибо общение с ним стимулировало, одушевляло замыслами и азартом самых разнообразных людей искусства - от художников и музыкантов до режиссеров самодостаточного таланта. Мейерхольд, к примеру (в частном письме): "Я готов плакать, что зимой с нами не будет Пронина. Если бы Вы знали, как я страдаю, что его не будет с нами зимой".
Разное писали о дрожжевой натуре Пронина разнохарактерные воспоминатели - большей частью снисходительное нечто: дескать, живой был, неуемный человек, прирожденный энтузиаст-организатор, возбужденно суетившийся вокруг талантов. И только тихий сумасшедший Велимир Хлебников, истинную цену людям видя безошибочно и сразу, включил Бориса Пронина, не колеблясь, в свой список непременных Председателей Земного Шара, а снисходительных воспоминателей он в этот список не включил ни одного.
Так бы и увял в средних актерах Борис Пронин, бурля энергией и выкипая в пустоте (чисто по-российски сложилась бы судьба, пить бы начал, чтобы остудиться), но время было милостиво к нему. Дух российский всходил, как на дрожжах (до чугунной сверху крышки еще лет десять оставалось), и пришедшую в голову мечту-идею Пронину удалось осуществить: он учредил кафе для артистической (в широком смысле слова) публики. Удалось ему устроить место, как любил он говорить, куда могли приткнуться к ночи ближе бесприютные собаки - только что отыгравшие и не остывшие актеры и музыканты. А что к ним потянутся художники и поэты - он это чутьем понимал.
Так и открылась "Бродячая собака" в подвале дома (вход со двора) на углу Михайловской площади в ночь с одиннадцатого на двенадцатый год. За два дня всего (и две ночи) расписал ее от пола до потолка (включительно) изумительный художник Судейкин. И еще художник Сапунов участвовал - имена обоих достаточно сегодня известны, чтобы поверить всем воспоминателям, что прекрасен был этот подвал при всей неприхотливости меблировки. Деревянные легкие некрашеные столы, соломенные стулья и табуретки, дешевые скатерти, огромная самодельная люстра. Да еще кирпичный камин грубой кладки.
А на стенах и на потолке там было вот что (Рубин аккуратно выписал из воспоминаний): орнаменты всевозможные и разноликие, птицы и звери в изобилии видов и пород, диковинные цветы и растения. Негры, женщины, дети. Венеры и Вакхи, нимфы и наяды, сюжеты фантастических романов всех времен. Пьеро с Пьереттой и печальный Арлекин. Горестная судьба спившегося поэта. Фокусники, шуты, паяцы, клоуны и мимы. Дон-Кихот и его верный Росинант. Гномы, карлики, феи. И танцы, танцы, танцы…
Предназначенное для актеров кафе имело друзей, обладавших правом приходить запросто когда угодно. Друзьями "Собаки" стало множество поэтов и художников, однако (далее слова самого Пронина) -. "другом был и один инженер, который ставил флюгер и ночью во фраке и белой сорочке лазил на чердак и на крышу, благодаря его стараниям камин в "Собаке" стал гореть".
Пили умеренно. Курили ожесточенно. Были нехитрые закуски, ибо наличествовал буфетчик Кузьма. Но кто за все это платил? Артисты и художники - весьма немного (да и не смогли бы), остальные несли посетители "Бродячей собаки", люди самых разных занятий и слоев общества, кто готов был оплатить, не скупясь, вечер в кругу богемы. От желающих не было отбоя. Издавна и точно замечено, что преуспевшие на своем поприще врачи (особенно дантисты и венерологи), адвокаты и маклеры начинают со временем горячо и трепетно любить искусство и людей искусства. Их в "Бродячей собаке" собирательно именовали фармацевтами. Стоимость их билетов покрывала сполна расходы на содержание подвала, а о доходах Борис Пронин не помышлял отродясь.
Ближе к ночи несколько десятков человек тесно заполняли обе комнаты подвала, и перебывали там, пожалуй, все (или почти все), кого с особым вниманием упоминает ныне история российской культуры. И великое множество других и прочих.
Занимаясь подготовительными выписками и уже набрасывая отдельные страницы книги, Рубин впал внезапно (и естественно) в соблазн пошлости недопустимой, непонятной. Изумительно емкое это слово - пошлость (только в русском языке существующее) - ни одним из определений в словарях не исчерпывается, и неисчислимо количество ее видов и форм. Ибо пошлость - это просто тень и спутник жизни (тень на засаленной стене - этот образ Рубин записал отдельно, чтобы потом зарифмовать), а кто сочтет разнообразие жизненных форм? Тот вид пошлости, в который впал Рубин, был легко объясним, так как слишком много знаменитых людей посещало тогда "Бродячую собаку" - стоило хоть кое-как пристегнуть к ним в собеседники Николая Бруни, и какая бы вышла книга! Вот Ахматова, наклонясь к Бруни через столик, шепчет ему задумчиво и доверительно: "Все мы бражники здесь, блудницы" - и тут же лезет в сумочку за карандашом, чтоб записать удавшуюся строчку. Или Осип Мандельштам, надменно откинув лысеющую голову, читает приятелю свои ранние стихи: "Дано мне тело, что мне делать с ним?" - и в тот же день, уже утром, ведет его Николай Бруни знакомить со своим младшим братом - вот и готова история портрета Мандельштама, сделанного некогда Львом Бруни. Тут же заехавший из Москвы Владислав Ходасевич говорит что-то дружественно-едкое молодому собрату, тот возражает с пылом и меткостью, немедленно вслед пойдут строчки стихотворения Бруни (оно есть!), посвященного Ходасевичу, - в них действительно явно слышны отзвуки еще не остывшего спора. А стихотворение Ходасевича "Авиатору", написанное много позже - о земле, зовущей летчика упасть, - не навеяно ли оно (как убедительно!) именно катастрофой с Бруни, которая уже не за горами? А у молодого Георгия Иванова - просто есть сонет, посвященный начинающему поэту Бруни, - со следами тесного знакомства притом: знает о его родстве с Брюлловым и об увлеченности музыкой. В сонете есть некое покровительственное напутствие (просто от молодой наглости, ибо начал ненамного раньше), но и явное дружеское участие есть:
Поэт, мужайся,
океан готов поэзии открыться пред тобою:
сверкнет пучина зыбью голубою,
блистательными россыпями слов.
Тебя к художеству зовет Брюллов,
Бетховен манит сладостью иною -
но их забудь! Бестрепетной рукою
свой невод правь - и будет щедр улов.
И так далее, но восьми строчек достаточно вполне, чтобы понять: он там свой, он принят этими людьми как равный, он с ними пьет и курит, обмениваясь высокими репликами (уж их-то можно было надергать сколько угодно, не говоря о собственных придумках, ибо осененные высокими именами, прозвучат любые банальности значимо и веско).
А Хлебников, бывавший неоднократно в "Собаке", - что стоило ему, увлеченному магией чисел, шепнуть однажды юному Бруни, что грядет скоро "некто семнадцатый" - и все прошлое взорвется, обрушится и погибнет. А юный Бруни чтоб ему не поверил, возразил с оптимизмом молодости, и тогда прекрасный вышел бы исторический разговор, и никто бы не усомнился, что подлинный.
А Маяковский - тогда еще талантливый необыкновенно, застенчиво-наглый (впервые читал свои стихи в "Собаке"), не погрязший в слепом и низком служении высокому мифу, от которого освободился только пулей, не разменявший еще себя на славу и плату, - тоже вполне мог быть застольным собеседником Бруни.
Все это могло быть. И в каком-то виде было, несомненно. И с трудом исцелился Рубин от соблазна, который дня два трепал его воображение сладостной легкостью наплести красивые пошлости, пользуясь магией имен.
А соблазн осилив, он вернулся к сухой документальности. То есть к необходимости догадываться, ибо прямых свидетельств не было.
Сбылась давнишняя мечта Мейерхольда о клубе для художников и актеров, где поэты и музыканты могли чувствовать себя как дома - очевидную и неизмеримую пользу предвидел гениальный режиссер от такого тесного и естественного общения творческих людей.
Менее десяти лет оставалось до времени, когда именно такое содружество под названием ХЛАМ (Художники, Литераторы, Актеры, Музыканты) соберется в одном из монастырских подвалов на Соловецких островах, образовав первую в стране лагерную самодеятельность. Бравируя (с иронией обреченных) своим названием, которое точно и убийственно выражало отношение новой власти к людям искусства, с очевидностью лишним для построения нового общества.
Но пора было гадать, в какие дни (вернее, ночи) поэт Бруни сидел в "Бродячей собаке" наверняка. Как-то в январе двенадцатого года - безусловно, ибо чествовали поэта Бальмонта (тут знакомство давнее и тесное) в ознаменование четверти века творчества. Сам юбиляр в это время был в Париже. Участники Цеха поэтов, равно мастера и подмастерья, читали свои стихи. Много было и шумно говорено. Всякого и разного, разумеется. Конечно, меньше всего - о Бальмонте.