– Ма! – продолжал кричать он, и в тесной кухоньке голос его достиг такой нестерпимой громкости, что сперва Софья Петровна, а затем и сам крикун зажали уши ладонями. – Ма-а… – шепотом протянул Миша, а мама молча налила и подала ему стакан кипяченой воды. Жадно выглохтав содержимое стакана, тот присмирел и улыбнулся идиотически счастливой улыбкой.
– Вот и хорошо, что начал, – давно пора, – спокойно и ласково сказала Софья Петровна. – Теперь хоть дома вечерами сидеть будешь…
– Буду, ма, буду… – лихорадочной скороговоркой прочастил Миша и, не удержавшись, взвизгнул: – Буду!
– Еще, что ли, воды налить?
– Не надо, ма, спасибо… Это у меня просто состояние сейчас бешеное…
– Опять, наверное, про самоубийц? – спросила Софья Петровна, посмеиваясь.
– Что? – не понял Миша. – А, рассказ… Нет. Самое начало сейчас написал, первые полстранички. Там такой психологизм, такой… Я, знаешь, как кто писать буду?
– Не знаю, – улыбнулась она.
– Как Камю в "Постороннем". Я и эпиграф оттуда взял. Это такая, знаешь, манера – короткие фразы, психологизм и почти никаких тропов. Какой-то критик сказал о языке "Постороннего", что там нулевой градус письма. Вот и у меня так же будет.
Софья Петровна понимала, что сыну главное – выговориться, понимала, что ему совершенно не важно, читала ли она Камю и знакома ли с тропами. Скажем прямо: Камю она не читала и с тропами знакома не была, но зато знала наизусть обедню. Читала же она Евангелие и книги святых отцов, а всё остальное считала чем-то несерьезным, блажью, подчас болезнью. И она слушала литературоведческий бред сына со спокойной, участливой улыбкой и с готовностью напоить лепечущее чадо кипяченой водой.
– Так о чем рассказ-то? – поинтересовалась через несколько минут Софья Петровна, прервав путаные и отвлеченные объяснения сына.
Прежде чем ответить обычное "прочитаешь потом", Миша слегка запнулся.
– Кстати, – встрепенулся он. – Ведь этот рассказ из вчерашнего нашего разговора произрастает. Произрастает – ну и сказанул… Произрастает… Ладно. Ты вчера говорила, что Бог посылает людям несчастья, чтобы они очищались страданием. То есть Бог заставляет страдать тех, кого любит, – это уже я развил твою мысль. И чем больше Он любит человека, тем больше заставляет его страдать, – взять хотя бы Иова…
– Немножко не так, – тихим голосом поправила Софья Петровна. – Не Бог заставляет человека страдать. Но чем больше человек любит Бога, тем больше этот человек страдает.
Миша на мгновение примолк, проникая в слоистый смысл услышанного, а потом взорвался:
– Да как после этого можно быть христианином?!
– Бог не препятствует сатане в тех случаях, если испытание человеку по силам.
– "Испытание!" – воскликнул Миша. – "Испытание" – вот как я назову рассказ! Я вчера с тобой спорил и этим рассказом буду спорить… Всё или не так, как ты говоришь, или Бога нет. Не может Бог, Который есть любовь, как написано в Евангелии, не может Он быть таким! Такая любовь впору маркизу де Саду с плеточкой, это натуральное извращение!
– Какой маркиз? Какое извращение? Какой рассказ? – отозвалась Софья Петровна быстрым испуганным полушепотом, чувствуя богохульство. – Прекрати! Ты глуп еще, а этой твоей писаниной ты себе душу загубишь. Прекрати!
– Ну уж нет.
– Прекрати!
– Ма, извини, я тебя расстроил…
– Прекрати!!!
– В чем дело? – встревоженно спросил Виктор Семенович Солев, муж Софьи Петровны, бесшумно возникнув на кухне. – Вас, наверное, у соседей слышно! Мы с Женькой в шашки играем, ужина ждем, он меня почти что обыгрывает, а вы тут… Опять Бога не поделили?
– Витя, скажи ему!
– Что сказать?
– Чтобы рассказ не писал… – измученно произнесла Софья Петровна и вдруг заплакала.
– Соня, Соня, успокойся, Соня! – он шагнул к жене, нежно обнял и, поглаживая ее по маковке, начал тихо приговаривать: – Всё хорошо, Соня. Он ничего не напишет, да и мало ли что люди пишут… Успокойся, хорошая…
Виктор Семенович гладил жену по маковке и чуть покачивался, будто убаюкивал ребенка, да и в речи его главным была интонация, а не слова – совсем как мелодия в колыбельной.
Но запахло горелым, и девочка Соня, мгновенно превратившись в Софью Петровну, встрепенулась и с ужасом вскричала:
– Картошка!
Виктор Семенович отпустил ее и, выразительно глянув на Мишу, тихо вышел из кухни. Миша нагнал его в коридоре и виновато начал:
– Дядя Вить…
– Дурень! Ну неужели не можешь сдержаться?! Ну, начал писать – и пиши себе. Я, конечно, понимаю – нельзя молчать и так далее. Но ты же предполагал ее реакцию – так зачем рассказывать, о чем пишешь? Двадцать лет – большенький вроде! – сердито отчитывал Виктор Семенович. – Может, у тебя и не получится ничего, а ты раскудахтался.
– У меня получится, – уверенно предрек Миша.
– Хорошо бы. Если уверен, что получится, – поздравляю. Только мне замысла не рассказывай.
– Ладно. А поздравлять рано, не заслужил еще.
– Естественно. Ты, Михайло Николаевич, порки заслужил. У матери потом прощения попроси.
– Ладно.
– Ну, ладно так ладно.
Во время ужина Софья Петровна попросила у всех прощения за то, что по ее недосмотру подгорела картошка, а после ужина уже Миша просил прощения у матери и говорил, что постарается ничего такого в рассказе не писать. "Впрочем, как пойдет", – добавил он мысленно.
Проходя в спальню через зал, Миша на минуту задержался у шахматной доски. Виктор Семенович и Женя играли шахматными фигурами в шашки, причем положение первого было незавидным: он позволил сыну провести дамку (ведь новоиспеченные дамки так приятно ловить), но понял вдруг, что просчитался и поймать ее не удастся. Женин черногривый конь стоял возле финишной задней линии, и мальчик, сияя, поглаживал по маковке заготовленного ферзя, а Виктор Семенович, обреченно вздыхая, двигал наискось ладью.
Подмигнув Жене, Миша прошел в спальню, включил ночник, взял с полки Библию в мягкой обложке, стоявшую рядом с Бхагавад-гитой, и лег на кровать. Миша нашел книгу Иова и принялся читать; когда он дочитывал первую главу, в комнату ворвался Женя и победно крикнул:
– Ничья!
– Погоди! – властно оборвал он и через полминуты, закрыв Библию, разрешил: – Можно.
– Ничья, – повторил Женя. – Я дамку провел. А ты сегодня рассказ начал?
– Да.
– И мама из-за этого плакала?
– Да.
– Зачем же ты его начал?
– Подрастешь – поймешь.
– А ты прощения попросил?
– Заткнись!
Мишин отец умер, когда мальчику было восемь. В шестом классе Миша стал Солевым, чем весьма удивил одноклассников. Через год у него появился маленький братик. Недавно братику исполнилось семь, и теперь он, послушно заткнувшись, пошел к своей расправленной кровати, перекрестился, поклонился на угол и юркнул под одеяло.
– Жень! – позвал Миша, внезапно умилившись. – Жень, прости меня. Ты ведь рассказать что-то хотел?
– Да.
– Расскажи.
– Я во время тихого часа под кроватями ползал.
– Зачем? – спросил Миша, смеясь.
– Не знаю. А ты свой детский сад помнишь?
– Почти не помню. Так, кусочки какие-то. А что?
Женя не ответил и вскоре заснул. Во сне он снова полз по темному подкроватному коридору, заполненному невозвратимым временем, когда Женя еще не мог говорить, но зато понимал всё-всё-всё. Он и во сне понимал всё-всё-всё, даже то, что спит, и совсем не хотел просыпаться.
А на расстоянии двух троллейбусных остановок от его дома, в узкой белой девятиэтажке заснул Гена Валерьев. Во сне он сидел на лекции об эдиповом комплексе, которую вкрадчивым голосом читал сам Зигмунд Фрейд. При ближайшем рассмотрении Фрейд оказался гигантским хот-догом, обильно политым кетчупом.
Миша не спал: сначала он лежал и внимательно смотрел на спящего брата, потом он выключил свет и внимательно слушал дыхание спящего брата, затем он тихо расправил кровать, разделся, лег… И заснул. Во сне он долго и упорно карабкался по обледенелому склону горы. На ногах Миши была тесноватая обувь с шипастыми кошками, в руке ледоруб, страховки не было.
* * *
Миша Солев проснулся глубоким утром с болью в мышцах и свежими мозолями на руках и ногах. "От ледоруба и обувки, – заключил он. – Хорошо хоть не сорвался". Затем он полежал некоторое время, глядя в белый потолок и старательно прочерчивая границу между сном и явью. Забудешь прочертить границу – сойдешь с ума.
"Мозоли от турника и кроссовок, – медленно и твердо, как при самовнушении, подумал Миша. – Вчера шел от рынка пешком. Дома подтянулся двенадцать раз. Потом одиннадцать. Потом десять. Потом начал гениальный рассказ. Всё правильно".
И кому какое дело, что турниковые мозоли, эти кругленькие жесткие пяточки у подножия дружной четверки пальцев каждой руки – неизбывные, вечные, не могут быть свежими? Кому какое дело, что нежные Мишины волдыри можно натереть лишь чем-нибудь вроде лопаты с коротким черенком? Никому никакого дела, и правильно: в такие моменты главное – не замечать мелочей.
Миша сел на кровати и, крепко помассировав лоб, огляделся: кровать брата была пуста и застелена, за окном ослепительно синело небо, из зала выползал ленивый утренний разговор. Парень успел одеться и заправить постель, прежде чем мама пришла будить его.
– Молодец. Завтрак через десять минут.