Я слушал и понимал, что она врет. И все поняли сразу, что она врет. Зачем… Да чтобы меня спасти. Но они же все и всегда нам врали, будто бы ради нашего спасения, а спасали они только себя.
И тогда я крикнул, приближая рот к щели:
– Ты все врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
39
Бунт, это по своей "Истории" я знал, когда ничего не понятно, но страшно. И все чего-то хотят разрушить, бьют что ни попадя, ломают и еще жаждут крови. Лучше, если директорской крови, но можно и всякой другой.
Я поднялся за остальными, даже не понимая про себя, надо мне подниматься или не надо. Меня, как говорят, подняло.
Вообще-то я готов был и знал: мне надо быть со всеми. Да, каждый из нас был готов, в том-то и дело. И каждый вносил в общее движение всего себя, заводил себя до уровня других, а потом другие доводили себя до уровня каждого, и все это, будто тревоги сирена, становилось выше и выше тоном! Пока из рева не перешло в какой-то протяжный вой. И вой тот особенно взвинчивал, и будоражил, и правил всеми нами. Внутри меня что-то прокричало: "Все! Все! Все!" А может, это не внутри, ведь мы ничего не слышали, но в то же время слышали. Та к вот, были слова: "Все! Все! Все!" Кончилось их время! А наступило наше время! И в нем, в другом, каждый из нас тоже другой, не подвластный никому и ничему, кроме этой стихии, в которую мы сразу и навсегда влились, как капли вливаются в поток, становясь разрушительной силой.
Мы ворвались в канцелярию, стали бить окна. Кто-то схватил директорский стул и грохнул его об стол, стул разлетелся.
– Дуб хреновый, а хрен дубовый!
Портрет Сталина не тронули. Сталин единственный был здесь не виновен. Зато в его словах про то, как надо людей заботливо и внимательно выращивать, дописали слова, и получилось: "Свиней надо заботливо и внимательно выращивать, как Чушка выращивает…" и т. д. А в конце: "И. Сталин".
Все указывали пальцем и хохотали.
Кто-то полез в стол, но ящики не выдвигались, были заперты. Тут же появилась фомка, замки отлетели.
Из ящиков посыпались бумаги, много бумаг, но Мотя, я вдруг увидел его среди других, вполне уже спокойно, даже не взбешенно, закричал:
– Бумаги мы прочитаем! Не надо их рвать!
– Надо! – закричали остальные. – Надо!
– Хватит читать! Они все равно врут!
Тут кто-то увидел среди бумаг фотографию самого Чушки. Чушку немедля прилепили к стене, и все стали упражняться, кто точнее ему в рожу плюнет.
Это и отвлекло ребят от бумаг. А Мотя вдруг крикнул:
– Вот письмо!
Ребята еще доплевывали в обхарканную фотографию, но Бесик спросил:
– Письмо? Какое письмо?
– Письмо от отца, – сказал Мотя.
Тут все одновременно повернулись и посмотрели на Мотю. Наверное, хотели узнать: "Чьего отца?" Но никто не решился. Наверное, страшно было сразу узнать, что это не твой, а чужой отец.
– Письмо без конверта, – продолжал Мотя. – Хотите? Прочту?
– Хотим.
– Ну, слушайте… Тут несколько строчек… – И Мотя с выражением стал читать: – "Дорогой сынок, вот как долго я тебя искал, а теперь мне написали, что ты живешь в спецрежимном детдоме в Голяках… А я, хоть меня не выпустили, смог передать на волю это письмо, чтобы ты знал, что я ни в чем не виноват, я всегда, всю свою сознательную жизнь был верным членом партии ВКП(б). Они меня истязали до полусмерти, я не спал семь суток, а потом подписал навет на самого себя. Но ты ничему не верь, они меня сломали, но не доломали. И я написал письмо товарищу Сталину, от которого скрывают, что творится за его спиной. А если не вернусь, то знай, родной мой сынок, что папка твой был всегда честен и, умирая, он будет думать о тебе". – Мотя перестал читать, а все, уставясь на него, ждали.
– А дальше? – крикнули.
– Дальше… все! – ответил виновато Мотя.
– А письмо-то кому?
– Нам… Кому еще?
– Понятно, нам… Но ведь оно кому-то…
– Сказал тебе, придурку: адреса нет… И имени нет…
Тут каждый из "спецов", кто слушал, стал говорить, что письмо это ему и он точно знает, потому что его отец, которого он, правда, не помнит, мог написать именно такое письмо. Стали спорить, даже ругаться, а я вдруг подумал, что мой Егоров, который, кажется, мне отец, тоже мог прислать такое письмо. Уж в отличие от остальных "спецов" я-то точно знал, что он у меня сидит там… Или сидел.
Но неожиданно во все крики, споры, разговоры влез Хвостик. Он закричал:
– Это мое письмо! Это мой отец! Мой! Мой!
Все на мгновение примолкли и впервые обратили на Хвостика внимание. И Мотя посмотрел. И вдруг сказал:
– Если твой, держи! – И отдал Хвостику письмо.
Тот жадно схватил и тут же засунул под рубашку за пазуху. Я думаю, он туда спрятал потому, что видел, куда я прячу свою "Историю". Он уже понял – за пазухой не пропадет. Но, кажется, до конца не верил, что письмо его, и повторял громко:
– Мой отец! Мой! Мой!
– Конечно, твой, – успокоил я Хвостика. – Там поискать, может, и еще письма найдутся!
И все схватились, что и правда, у Чушки могут храниться еще письма, и стали рвать бумаги друг у друга, но писем больше не нашли. Нашли свои личные "Дела", где про нас было про всех одинаково сказано, что мы, как социально опасные элементы, изолированы от общества в детдоме специального режима, и далее всякие Чушкины мудачества вроде характера, поведения и отношения к родине, партии, к самому директору и к учебе. Такая характеристика даже на Хвостика была, где он обозначался без имени, но зато стояло: "Характеристика на Кукушкина по кличке Хвостик" – и все подобное.
Я, конечно, хотел на себя характеристику найти, чтобы посмотреть, что они, в связи с моей теткой, написали и кого запрашивали о моих родственных связях, но Мотя в это время наткнулся на какой-то листок и позвал меня к себе:
– Вот, смотри!
Все шуровали вокруг, жгли бумаги, пока кто-то не догадался вытащить ящики через окно и запалить из этих бумаг прямо во дворе костер.
– Про меня? – спросил я.
– Да это, наверное, про нас всех, – сказал Мотя. – Вишь, из милиции!
– Дай, – попросил я.
В листке, напечатанном на бланке, было написано: "Начальнику спецрежимного детдома тов. Степко И. О. Просим сообщить подробнее о сберегательной книжке воспитанника Егорова С., сына осужденного преступника Егорова А. П. и о целях, для чего ему, как и другим Кукушкиным, понадобилась такая крупная сумма денег. Ввиду их пребывания в Москве просим также уточнить, не могут ли являться названные Кукушкины членами общества, раскрытого недавно в Москве среди групп подростков, названного "Отомстим за родителей", ставившего целью убийство товарища Сталина и других деятелей партии и правительства. Не были ли использованы деньги для покупки оружия и так далее…"
– К черту! В огонь! – крикнул я.
– А личные… Наши "Дела"?
– Всё в огонь! – крикнул, раздражаясь, я. Потому что вдруг понял, что в тех бумагах наша погибель, как в яйце в какой-то сказке Кощеева смерть. А если бумаги спалить, то ничего не останется.
Вот теперь-то догадался я, для чего ОНИ в моей "Истории" жгли да палили! Они хотели уничтожить вранье!
– Пали все! – крикнул тогда я и поволок к окну директорский стол. Не надо в нем копаться, его надо было уничтожить. С грохотом свалили на землю, и через минуту он заполыхал на костре.
– Пали! – кричал я в азарте и слышал, как за мной подхватывали другие Кукушата.
Мы теперь тащили из спальни топчаны и матрацы и выкидывали через разбитое окно.
– Пали!
И топчаны, и матрацы были свидетелями нашего "спецовского" неправедного быта! Они тоже врали! Потому весь "спец" был такой ложью. Его бы весь надо спалить!
Я слышал, как самые неистовые взламывали двери в столовую и на кухню, они были обиты железом. Это от нас их обили железом.
Дверь в кухню протаранили с криками "ура", но жратья там не оказалось, и оттуда полетели в окошки железные миски, кастрюли, бачки, весы для взвешивания паек и гири.
Все, даже миски, мы свалили в костер, а гири подобрали и рассовали по карманам, приговаривая с усмешкой, что не только булыжники, как учили по истории, являются оружием пролетариата, но и гири, и гири тоже! Матросики в том кино зазря их не использовали, чтобы расквасить сытые морды своих поваров!
"Встретим покупателя полновесной гирей!" – так, кажется, написано в магазине. А мы встретим ментов полновесной гирей!
Костер в это время уже полыхал до неба, мы и не подозревали, сколько горючих свидетелей нашего "спецовского" заключения тут у нас (на нас!) накопилось.
– Пали! Пали! Пали!
Теперь орали в сто глоток, взбесившись от счастливой свободы, которая нас охватила.
От сильного желания что-то еще сотворить стоящее в этой нашей прекрасной жизни мы решили спалить и сам "спец", дом, а по сути тюрьму, которую мы ненавидели.
Каменщик, каменщик в фартуке белом,
Что ты там строишь? Кому?
– Эй, не мешай нам, мы заняты делом,
Строим мы, строим тюрьму…
Это читали на уроке, но мы и так сразу догадались, что каменщик строил тот "спец" для нас, для своих потомков.
Интересно, а что же про нас в стихах напишут: что мы делали для потомков колючую проволоку?.. Ничего себе, поколеньице!
Пусть лучше расскажут, как мы тут все сожгли!
И уже с головешками собирались мы запалить дом с четырех сторон, но кто-то вспомнил, что там остались больные в лазарете, и маленькие совсем, и девочки, которые боятся ночи, и темноты, и нашего костра, и наших криков, они-то все равно не выйдут, а с испугу забьются под кровати и сгорят.