А вдруг они такие же, как я, бедолаги, покормят их сейчас да и вытурят на улицу. Музыка-то никому здесь не нужна! Только мне, который здесь чужой!
Я доел вторую тарелку, что мне принесли, с жалостью посмотрел, на ней еще для облизыванья осталась коричневая жижечка, но не рискнул вылизывать. Тихий Филиппок с понимающей миной, улыбаясь в усишки, стоял за моей спиной и караулил мои движения! Небось унесет за занавеску да сам и оближет! По роже видно.
Я сказал, не глядя на Машу:
– Я без Кукушат не могу.
– Почему?
Опять это глупое "почему".
В "спеце" бы меня так спросили, я бы ответил: "По кочану".
– Не могу… Они же свои.
Маша сказала, заглядывая мне в лицо:
– Ну какие же свои… Они тебе не родня! Ты разве не понял?
Я-то понял, это она не поняла. Мы все в "спеце" друг другу родня, родня тем, что мы все ничьи. Как, скажем, родня дворняжке дворняжка. А Кукушата не просто шантрапа, это Кукушкины, породы такой, значит.
– Да не Кукушкины они! И ты не Кукушкин, господи!
– А кто?
– Ты Егоров!
– А они?
– И они кто-нибудь.
– Но кто?
Маша затравленно оглянулась. Сладенький Филиппок стоял за спиной и с улыбкой смотрел на нас. Маша торопливо вынула деньги, я даже рассмотрел, что это были две бумажки по сто рублей, и как-то ловко сунула Филиппку в руку, и он еще больше осклабился. А мне сказала:
– Пойдем! Скоро поезд!
Мы пошли снова через зал, и я все выворачивал шею, чтобы запомнить лесную картину. Последний раз оглянувшись, я увидел Филиппка, который понимающе улыбался мне вслед.
Я сказал про себя:
"Господи… Боже! Если ты есть! Сделай так, чтобы я еще когда-нибудь, хоть через сто лет, попал сюда! Сделай, Господи! Ну что тебе стоит! А я что хочешь, я буду терпеть и "спец", и шефов, и все! Я бы от пайки по корочке отдавал, если бы знал, что это надо… чтобы попасть когда-нибудь в жизни в такой рай!"
Поезд пришел, но не сразу. И Маша отчего-то все дергалась, взглядывала на часики, и я подумал, что она боится опоздать. На меня она почти не смотрела.
– Может, я пойду? – сказал я ей. – Они там будут искать.
– Переживут! – ответила она резко и крепко взяла меня за руку. Будто испугалась, что я и вправду убегу.
А потом показался паровоз, и Маша почему-то еще сильней вцепилась в меня. Она крикнула, я едва за шумом расслышал:
– Сергей… – И опять на паровоз и на меня. – Сергей… Я хочу тебе что-то сказать…
Я кивнул. Хочет, так пусть говорит. Я уже привык к ее дурным вопросам и ничего интересного для себя не ждал. Если она про своего Антона Петровича заведет и слезами меня начнет омывать, я сбегу. Не такая уж она сильная, чтоб меня удержать.
Паровоз прошипел и встал. И люди пробежали. Но народу уезжающего было мало. И он почти сразу загудел. А Маша мне закричала:
– Вот что… Сергей! Я завтра приеду! На полчаса! Там такой поезд есть, чтобы сразу мне обратно… Так ты приди сюда утром… Ты понял? К восьми утра приди и подожди. Вот тут!
– А завтрак? – спросил я.
Я не мог не спросить, потому что я такой и все мы в "спеце" такие, нас хоть про запас корми, а пайку-то нашу отдай!
– Я тебя тут накормлю!
– Тут? – спросил я, сразу представив, что, может быть, она поведет меня снова в тот, заказанный нам всем рай?!
– А пайка? – спросил я опять.
– Вот глупый! – закричала она и побежала к вагону. Залезла по ступенькам, и поезд сразу пошел. Она высунулась из вагона и закричала на весь перрон: – Се-ер-ге-ей! Завтра! В во-о-семь! Жди-и!
Я махнул рукой, чтобы не торчала в дверях и не кричала, как психопатка. А я сам решу, как мне быть и с пайкой, и с поездом. На горизонте появился мент, издалека приглядываясь ко мне, и я тут же двинул в противоположную сторону, чтобы поскорее попасть домой.
12
Ночью плохо спалось. Не то что я переживал или меня смутил такой поворот с Машей. Сейчас в войну у всех, как сказала Туся, балуют нервишки. Все стали какие-то психованные, сами не знают, что делают. У нас в поселке из-за этого то под поезд бросятся, то купороса или кислоты напьются. А то и стреляются, и так бывает. А Маша, и без очков видно, сдвинута на своем Егорове. Ей дурная голова ногам покоя не дает.
Впрочем, если послушать, то и о нас, и о нашем "спеце" в поселке не лучше говорят. Одни считают, что мы сплошная уголовщина и по нас тюряга плачет, а другие – что мы просто психованные, оттого-то нас так крепко и держат и никуда не пускают.
Директор Чушка при случае тоже не прочь загнуть про наше психопатство, если надо из милиции вытаскивать. "Не знаете, что ли, – скажет, – у меня тут филиал Белых Столбов, я за их действия ответственности не несу!"
Врет, конечно, несет и только пугает, но ему так удобно пугать. Спросу меньше. Но если к нам приглядеться, то видно, что мы и сами-то ведем себя, как психи. Сандра вон в дни зарплаты попрошайничает у ворот швейной фабрики, а накопив сколько-то денежек, бежит на вокзал, чтобы в Москву уехать. Последний раз и Корешка с собой прихватила. Их выловили, когда они в поезд уже успели сесть.
В своем кабинете Чушка спросил у нее:
– Чего тебя несет в Москву? Ты можешь ответить?
Но она ответить не могла. А за нее ответил Корешок:
– Мы собирались в Кремль к товарищу Сталину.
– Зачем? Он что, звал вас в гости?
Сандра слушала и молчала, уставясь в пол. Впрочем, Чушка тоже в пол смотрел, даже свои ворованные золотые очки забыл для грозности нацепить. Этот последний побег вывел его из себя.
– Зачем? – крикнул он. – Зачем?
– Мы хотели спросить…
– Что спросить?
– Ну, спросить… Про родителей…
– О каких родителях ты говоришь? – закричал Чушка. Его лицо побагровело. – У вас нет родителей! Нет! И не было!
В это время по радио песню пели.
На просторах Родины чудесной,
Закаляясь в битвах и труде,
Мы сложили радостную песню
О великом друге и вожде…
Чушка свирепо посмотрел на репродуктор, который мешал допросу, подбежал и выдернул вилку. А мы все это через окно видели. Не замечая нас, он закричал, обращаясь к милиции, которая привела Сандру:
– Но вы же видите, она чокнутая! Они все у меня чокнутые! Их всех надо от общества изолировать!
Тут он подскочил к Сандре, взял ее за воротник, она даже голову от страха втянула, и мы вслед за ней втянули, думали, что он ее сейчас ударит. А Бесик прошептал: "Если стукнет, я ему окно побью!"
Но Чушка не стал бить Сандру, а лишь кулаком перед ее носом помахал.
– Ты вот что… – закричал ей в лицо. – Ты третий раз весь "спец" баламутишь! Теперь замолкни! Еще раз уйдешь, я тебя посажу. В зону! Или нет! Нет! Я тебя к Козлу пошлю на месяц! Вот! Будешь у него отрабатывать!
Говорить Сандре "замолкни" бессмысленно. Она и так навсегда замолкла. А вот угроза Козлом не пустая. Козел, то есть Козлов, начальник станции, сухой такой старикашка с ярко-красными, губами и наглым взглядом. Глаза голубые, большие, как плошки, посмотрит, как нахамит. Он-то и снабжает нашего Чушку драгоценным углем, привозит ему домой, а нас посылают разгружать. А взамен Чушка ему девчонок для работы посылает. Однажды Сандру тоже отправил, да она через час сбежала. Появилась вся растерзанная, легла в постель и завыла. Ничего мы от нее не смогли добиться, только поняли, что к Козлу ее нельзя отпускать. При его имени она вздрагивает и становится белее снега. Наверное, им удобно, что Сандра вообще молчит. А если бы мы все замолчали, так еще удобнее было бы. Правда, непонятно тогда, как они бы нас допрашивали, особенно когда комиссия с военными приезжает. Их одна Сандра со своей немотой выводит надолго из себя. А тут, если представить, выстраивается весь "спец", сто человек, и в ответ ни слова. И наказать нельзя: все немые. Немая картина!
Комиссия ходит, удивляется, негодует, в рот заглядывает, а мы, как идиотики, лишь звуки непонятные издаем! И тогда комиссия кричит: "Они же не-кон-тро-ли-ру-е-мые! К Козлу их! К Козлу!"
Та к я все представлял и уснул. И вдруг увидел зеленый луг, так ясно, будто наяву, а мы, дети из младшей группы, в пионерлагере, идем, выстроившись по двое, на прогулке. Впереди нас вожатая с венком из желтых одуванчиков.
Но почему же я никогда не вспоминал этого лагеря, в котором я был до войны один раз в жизни? Даже лысый военный, который нас пытал, не мог из меня выжать этого лагеря!
А теперь, когда я и думать не думал, он вдруг явился ко мне сам, да еще в цветном сне. Мы идем, взявшись за руки, а перед нами луговая, в зелени и в цветах, пойма реки, которая сверкает под солнцем. А вожатую, теперь я точно помню, зовут Люба. И мы все любим нашу Любу, как могут любить только дети, и мы кричим ей изо всех сил: "Люба! Люба! Мы хотим землянику собирать!" Потому что мы знаем, что в зеленой траве около тропинки созрела крупная ягода земляника!
А Люба поворачивается к нам лицом, пятится и смешно, как девочка, прыгает, глядя на нас и улыбаясь нам, хлопая в ладоши, кричит: "А кто будет петь песню про кукушку? Ну, споем?"
Мы отвечаем хором: "Споем!"
И мы поем, господи, как же я мог забыть, что эта песня про кукушку всю жизнь во мне жила, и сейчас перехватывает горло от ее незамысловатых слов.
Там вдали за рекой раздается порой
Ку-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку…
Это птичка поет под ракитовым кустом
Ку-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку…