- До Володи. Кто-то оттепельный, не из Москвы. Клячкин, по-моему… Нет, - я вспомнил! - Кукин.
- Кукин, Клячкин… Что за фамилии?
- Какие есть.
- А я думал, что это я придумал. Но точно? Ты уверен?
- Абсолютно! "Закипела в жилах кровь коня троянского, переводим мы любовь с итальянского…"
Я вспомнил, где впервые услышал эту песню под названием "Гостиница". В Питере. У Максима. Такой был персонаж из рассадника свободомыслия имени Герцена, где училась моя старшая сестра. Снимал Максим у Пяти углов, прямо напротив, через перекресток, угол Разъезжей и Загородного, потом прямо на Невском, где я, взятый сестрой-недотрогой, как я сейчас понимаю, не просто так, а дабы предотвратить возможную дефлорацию, лежал на застеленном матрасе, плечом упираясь в стену, и, пока они говорили за столом, листал книги по кино, по сценарному искусству, по нацизму, неореализму и бог еще знает по чему. Максим в тот вечер сообщал ей новости - этак между прочим, небрежно, как обо всем, в чем был сводящий меня с ума снисходительный питерский шик: "Кузен мой напечатался в Москве, в журнале "Юность"… И сразу два рассказа. Он вообще-то медик, но ты знаешь, там что-то есть. Аксенов его фамилия…"
Да, тот самый Василий Павлович. Все это было в 59-м, еще до "Коллег"… Господи, подумал я. Целая жизнь с тех пор накрылась - вместе с "оттепелью". Неужели я все еще молодой?
- Все равно я напишу, - сказал Лавруша. - Рассказ мой!
Я держал паузу.
- Ты мне мог бы одолжить машинку?
Мне показалось, что я ослышался:
- Машинку?
- Я хочу сразу на машинке.
- Нет.
- Мне не надолго… На недельку?
Человек общительный (и чем теплее становилось, тем все более и более), Лавруша решил проблему, которую я ему создал моим решительным отказом. Угрюмо притащил то, что даже в те архаичные времена, с которых я сдуваю пыль, мне показалось допотопным. На дощатой станине с отклеившимся дерматином. Советская попытка портативности под названием "Москва".
Стараясь меня не замечать, Лавруша установил эту "Москву" посреди стола, с беспощадным деревянным скрежетом подтащил кресло, и, поскольку в ГЗ они жесткие, устелил одеялом. Сходил и вымыл пепельницу. Поигрывая мундштуком, но болгарское "солнышко" закуривать не собираясь, бросил взгляд-другой на дверцу встроенного шкафа - заронив подозрение, что прячет там от меня американские.
Но дело даже не в этом…
Два писателя в одной келье?
Я зачехлил свою "колибри" и вернулся к себе - пятью этажами выше. Внизу у себя Лавруша включил настольную лампу под белым стеклянным пузырем, тогда как у меня тут было еще совсем светло от золотисто-перистого заката над Юго-Западом.
Все, подумал я… Весна!
Наконец Лавруша дочитал. Поскольку он делал это с выражением, стараясь звучать соответствующе от имени нетронутой девушки (текст назывался "Под знаком Девы"), мы с Коликом взглядами старались не обмениваться, а сейчас, в рухнувшей тишине, просто отвернулись друг от друга.
- Месседж проходит? - не выдержал автор. - Послание?
Колик ответил голосом, искаженным от сдавленности горла:
- Как по маслу…
- Серьезно?
- Просто благовест.
- Мысль автора вы поняли?
- Чего ж тут не понять…
- Ну-у?
- Что "ну"?
- Что автор вам хотел сказать?
- Что яйца по пуду… нет?
Лавруша померк, будто зашел за тучу. Устремил взгляд на руки, на пачку. Закурил. Для атмосферы он выложил нам "Мальборо". Деньги у Лавруши были, а сигареты покупал он у Квадратного - был такой студент-юрист и спекулянт. Жил с девчонкой в зоне "Д", носил блейзер с золотыми пуговицами и разносил товар в черном кейсе.
Курилось, однако, с чувством незаслуженности. Но чем же мог я окупить?
Я был искренне разочарован. Черной лестницей сбегая на чтение, думал я о Юге, нашем и том, что в США, вспоминал "Донские рассказы" - "Нахаленок". Роман со спорным авторством. Аксинью, зазеленившую юбку…
Увы. Лучше бы кисок рисовал…
- А если всерьез, ребята?
Колик вдохнул. И начал издалека. Если ты всерьез надумал становиться советским писателем, то фамилию нужно, разумеется, сменить. "Волочаев" не очень. "Лавр" - имя звучное, но фамилия за ним… словно бы тащатся твои пудовые. Нет, я серьезно… Не Лука же ты Мудищев? Предлагаю сменить всего две гласных. И будет громче даже, чем Сёма Бабаевский. Значимее.
- То есть?
- Лавр Величаев, - открыто садировал Колик, наслаждаясь сигаретой "Мальборо". - С таким именем ты станешь титаном русского Юга. Нашим Фолкнером. Михаил Александрович будет локти в Вешенской себе кусать.
- Ребята… - дрогнул голосом Лавруша. - Я же прошу по гамбургскому счету.
- Ах, по гамбургскому? Знаешь, как Сталин надругался над основоположником соцреализма? Когда Горький зачитал нечто подобное? "Эта штука, - сказал Сталин, - посильней, чем "Фауст" Гете".
- Ну и что?
- Как "что"? Ты "Фауста" читал.
- Конечно. В подлиннике…
- А штуку?
Лавруша взял машинопись, ударом об стол подровнял по верхнему полю.
И разорвал.
- Ну зачем так? Ведь послание…
- Н-на хер!
Теперь рассказ стал вдвое толще. При попытке разорвать вчетверо под чистой небесно-голубой сорочкой вздулись бугры - плечи, бицепсы. Но все равно не получилось, и Лавруша стал рвать по частям. Стопку за стопкой. Ударил рамами, пошел запускать обрывки на теплый ветер, засоряя где-то очень далеко внизу Лен-горы, а заодно и натертый мастикой дубовый паркет, с которого мы машинально подбирали клочки, бросая на стол исступленному автору…
И все же "альма матер" - слова не пустые. Мать не мать, а с голоду подохнуть в ГЗ невозможно. В "зональных" столовых хлеб, пусть и немедленно черствеющий, зато бесплатный, благодаря чему одолженный рубль можно растягивать, как рогатку в детстве. Зная при этом, что зануление отскочит по лбу.
К счастью, у меня был кредитор, к которому я постучался. Разделенное на квадраты и "замороженное" стекло двери обычно позволяло разглядеть подходящий силуэт. Но в данный момент все четыре квадрата были заколоты изнутри киноафишей - польской с виду. "Пепел", что ли?..
Перекрывая вид в комнату, кредитор протиснулся в прихожую блока, будучи препоясан одним вафельным полотенчиком, которое и придерживал:
- Ну?
- Лавруша, что "ну"? - возмутился я. - Сам знаешь!
- Что знаю?
- Что не заржавеет.
Он насупился.
- Жди тут…
Исчез за дверью, потом снова протиснулся ко мне. От усилий по сокрытию пользуемого "объекта" полотенчико слетело, но в руках у него были чужие джинсы, которыми он прикрывался. В 72-м году джинсы на Ленгорах были такой редкостью, что эти "ливайсы" можно было сразу отождествить по благородному оттенку их потертости. Единственный такой был в нашей зоне - бесподобно-аквамариновый перелив. По-хозяйски Лавруша запустил в перелив этот руку, достал зарубежнокожаного вида толстый кошелек, расстегнул, открыл отделение для мелочи, откуда вынул и подал мне рублевую монету с "Лобастым".
- Поздравляю, - сказал я так, чтоб не было у слышано в комнате за его спиной.
Он оглянулся и тоже перешел на шепот:
- Ты понял?
- Еще Польска не сгинела…
- Точно! А знаешь, у кого отбил? У Нельсона. Слышал?
- Адмирал…
- Да, но этот Нельсон - грузин из Тбилисо. Блейзер, белая "волга"… Грозит, что зарежет.
- А может?
- Х-ха! Казачину?
- Друг! - отдал я должное. - Герой!
- Тс-с! Услышит. Боится она…
- Чего?
- Что слухи дойдут до посольства до ихнего. Там ведь не только грузин: весь Кавказ подбивал клинья. Плюс Закавказье. Бакы.. Плюс "штатник"-профессор, и не просто - а шляхетский. Блянах, Радзивилл с американским паспортом… Все богатые, суки. Но твой казачина всем вставил фитиля!
Сверкнули глаза. Сейчас сказали бы - будто вдохнул кокаина. Но молекулы счастья были тогда всецело органичны на 100 %, и Лавруша разъединил джинсы покоренной полячки, впившись в их потертую промежность всем лицом - ночь-не-спавшим, бледно-пористым, азартным, усатым…
Золотник был у него и вправду невелик.
Восстанавливая по моментам хронологию, никому, кроме меня, не интересную, должен сказать, что красавицу-польку я впервые увидел в новогоднюю ночь - почти сразу же после того, как отправил Лену с Белорусского вокзала. Решил тогда не возвращаться в Солнцево, где водка стояла недопитой, а мещанский хозяйский коврик на кресле был экстатично смят в прощальном акте. Мало ли что. Себя я знал. Поехал на Ленгоры в общежитие.
В зоне, конечно, праздновали, но я нашел относительно тихий этаж. 13-й. Там, где сходились коридоры этажа, у "пульта" (выходящего из моды, но еще работающего, по нему вас могли вызвать к телефону), стояло уютное старое кресло, занимаемое обычно дежурным по этажу. Но в ту ночь не дежурили. И я плюхнулся. Даже не помню, читал ли прихваченную из своей комнаты "Суть дела". Вряд ли - хотя роман был созвучен. О запредельном отчаянии. Таком, в котором я просто утопал, возложив руки на шершавые подлокотники. Вот на этот левый, прочный и удобный, год назад присаживалась ко мне Лена в своем жемчужно-сером шелковом…