– Ja-ja! – дошло до нее наконец. И Матильда, прыснув еще раз, отвернулась. Плечи ее вздрагивали от затихающего смеха.
Я одевался, смотрел на Матильду и чувствовал, как меня все сильнее охватывает разочарование. Передо мной стояла дылда по крайней мере не ниже меня ростом, плоская, какая-то бесформенная, но главное – куда подевалась ее великолепная копна черных волос? То, что было или казалось мне копной, вполне уместилось в пучок, перетянутый обычной черной резинкой, какой перетягивают пакетики с лекарствами, и пучок этот был не черным, а какого-то неопределенно бурого цвета. И вообще: немка, стоящая на своих двоих, в больничном халате, с торчащей из-под него розовой рубашкой, очень не походила на немку, беспомощно распростертую на койке в своей сумеречной палате, на немку, которую я всего какой-то час назад целовал и обшаривал жадными руками…
Гроза ушла, голубело небо, лишь за башню Ахун-горы зацепилось маленькое белое облачко. Чистые, умытые дождем ивы чуть шевелили своими длинными зелеными прядями, и казалось, что эти пряди скрывают от постороннего взора нечто таинственное, сокровенно-женственное, будто ивы и в самом деле были живыми существами, которые теперь, в безветрии, могли не опасаться за свою наготу.
Ярко светило солнце, в его лучах то там, то здесь вспыхивали капельки дождя. Солнце заполняло нашу веранду с ее пыльными пальмами и фикусами, с грустью взирающими на застекольный мир, дышащий свежестью умытого грозой раннего утра.
Что-то говорил Сергей, усиленно жестикулируя руками, прыскала Матильда. Вот она сместилась немного, попав в полосу солнечного света, – и свершилось чудо: нелепая больничная одежда будто спала с нее – и открылась осиная талия и плавная линия бедра, стройные длинные ноги, – то есть то, что уже знали мои руки, но знали как бы отдельно, по частям, но еще больше знало мое воображение… Меня вновь охватило волнение, разочарование улетучилось, зато всплыло чувство вины перед Матильдой за холодный, даже грубый, прием: она шла ко мне, а я, скотина…
Образ Матильды на фоне белой подушки с рассыпанными по ней волосами, образ милой беспомощной Тильдхен наконец-то совместился в моем заторможенном сознании с образом Матильды в нелепых одеждах, стоящей посреди веранды и просвечиваемой солнцем насквозь, и я позвал тихонько, на перехваченном дыхании, одними губами:
– Tildchen!
И она услыхала, быстро обернулась, глаза ее сияли, это сияние передалось мне, и сделалось легко и покойно. Я протянул ей руку, она подала мне свою, потянула на себя, напевно выговаривая:
– За-утрика-ать! Ko-оm! Ko-оm! Fruhstucken! Понимать?
О, еще как "понимать"! Даже Сергей – и тот понял.
И мы пошли в столовую.
Втроем мы заняли свободный столик у окна. Сергей, обычно вялый, полусонный и постоянно оглядывающийся по сторонам, в присутствии Матильды преобразился неузнаваемо. Он ловил каждый ее взгляд, каждое движение, угадывал желания, суетился и пытался всячески привлечь к себе ее внимание. Краснея и потея, он настойчиво пытался что-то сказать, коверкая английские слова на, как ему казалось, немецкий лад, и тем приводил Матильду в неописуемое веселье, а остальных желтушников, особенно женщин, в явное неудовольствие. Они фыркали и с неодобрением поглядывали в нашу сторону.
На завтрак был творог со сметаной, манная каша и какао. Сергею еще, как туберкулезнику, полагалась бутылка кефира, которую он уносил на веранду и там выпивал. Здесь же он неожиданно расщедрился и разделил кефир на троих.
Обычно завтрак в больничной столовой – это лишь стук ложек о тарелки, чавканье и фырчание, сопение, шмыганье носом и прочее свинство, которое активно выказывает чаще всего мужское население. Когда-то мачехе моей стоило большого труда отучить меня от дремучего провинциализма и приучить вести себя за столом прилично, не лазить пальцем в нос и вообще как можно меньше привлекать к себе внимание.
Основательно усвоив ее уроки, я уже самостоятельно, служа в армии, пришел к тому простому выводу, что надо уметь еще и не замечать это свинство, иначе жизнь может превратиться в пытку. И чаще всего мне это удавалось. Поэтому я не сразу обратил внимание на поведение Матильды. Хотя она сидела как раз напротив меня.
А Матильда вдруг замерла, оцепенела с ложкой каши, так и не донесенной до рта. Ее веселости и непосредственности как не бывало. Она с недоумением оглядела маленькую столовую, побледнела и беспомощно уставилась на меня. Я тоже огляделся и услыхал, будто открылась во мне внутренняя дверца, все эти разноголосые звуки, сопутствующие поеданию больничной пищи. Почему-то я сразу же догадался, что дело именно в этом.
Уговаривать Матильду не обращать внимание на это свинство было занятием бесполезным: к этому либо привыкаешь, либо нет. Для того чтобы привыкнуть, у нее не было времени. А тут еще Сергей так заливисто втянул в себя из стакана кефир, что по телу Матильды прошла гадливая дрожь и на глазах выступили слезы.
Я встал из-за стола, пошел к раздаче, взял поднос, молча составил на него наши с Матильдой тарелки и стаканы.
– Kom, Tildchen! Kom nach Veranda! Nach Liegehale. Kom, kom!
На веранде я поставил поднос на тумбочку, придвинул ее к постели, и мы принялись за прерванный завтрак. Не сразу к Матильде вернулось ее бесшабашное настроение, она все пыталась показать, как она благодарна мне за то, что я увел ее из столовой, и объяснить, что она тут ни при чем, что это выше ее сил и терпения. Я, как мог, ее успокаивал.
Мы разделались с кашей и творогом, принялись за какао, и тут появился Сергей с кефиром, разобиженный до последней возможности.
– Чего это вы сбежали? Я, между прочим, никак не ожидал. Пришли, между прочим, вместе…
Я кое-как перевел Матильде его брюзжание, и она снова залилась радостным смехом.
Сергей так ничего и не понял, а я объяснять ему не стал. Зачем? Нам еще с ним загорать здесь и загорать… как медным котелкам, а перевоспитывать человека с устойчивыми цеховыми и провинциальными привычками – это не по моей части. И я сказал, что Матильда просто стесняется есть в столовой. Особенно, если на нее обращают излишнее внимание. Не привыкла, понимаешь ли.
Сергея это объяснение вполне удовлетворило.
После завтрака полагалось находиться на своих местах в ожидании врачебного обхода. И Матильда ушла к себе.
– Ну что, сыграем партийку? – спросил Сергей, доставая из тумбочки шахматы.
И мы начали с ним бог весть какую партию.
– Между прочим, странно, – начал Сергей, продвинув пешку с е2 на е4. – Ну, положим, мы иностранного языка не знаем, так это понятно. А ведь она-то, между прочим, английский учила – и не знает. Вот это до меня, между прочим, никак не доходит.
Мне уже было известно, что Матильда в школе и университете учила французский и русский, но учила, судя по всему, так же, как мы с Сергеем английский и немецкий, чтобы тут же, едва сдав последний экзамен, забыть все, чем засоряли голову столько долгих лет, как, скажем, те же историю партии и научный коммунизм, то есть как нечто совершенно ненужное и даже вредное. Но если последние нам и после окончания институтов продолжали вдалбливать в голову на всяких обязательных семинарах и политкружках, через газеты, радио и телевидение, в результате чего в голове хоть что-то, да оставалось, – хоть что-то для того, чтобы считать себя вполне образованным человеком и не ударить в грязь лицом в разговоре на отвлеченные темы, – то языки никак не вписывались в нашу повседневность, их не к чему было прилепить, и, как оказалось, не только у нас, в СССР, но и в ГДР, в немецком государстве рабочих и крестьян, которое с такой поспешностью и даже с радостью воссоединилось с государством буржуев и милитаристов. Свое невежество нам было понятно и объяснимо, но почему оно повторяется у цивилизованных немцев – в голове не укладывалось, и за немцев было неловко.
После врачебного обхода Матильда снова появилась у нас на веранде. На этот раз она выглядела по-другому: талию ее стягивал тонкий поясок, а темно-каштановые волосы, спадающие на плечи, были перехвачены красной ленточкой. Из нее так и била энергия и жизнерадостность, так что, казалось, дай ей волю, она бы тут все поставила с ног на голову. Но наши с Сергеем глубокомысленные постные рожи удерживали ее от безрассудства.
Матильда прошлась по веранде, сделала парочку пируэтов и что-то быстро и длинно пролопотала на своем языке. Из ее речи я уловил всего лишь несколько слов, но в какой они были связи между собой, каким образом относились к нам с Сергеем, особенно – ко мне, я так и не понял, как ни морщил свой глубокомысленный лоб. Вдруг Матильда подлетела к нам, смешала на доске фигуры, расхохоталась, схватила нас за руки.
– Kom spazieren! Nicht Schach spielen! Genug! Genug! Genug! Spazieren! Spazieren! Spazieren!
– Чего это она? – удивился Сергей.
– Говорит, погода хорошая, гулять зовет.
– А-а! Это мы, между прочим, с удовольствием! – воскликнул Сергей, будто приглашение относилось исключительно к нему лично. – И то правда, сидим тут без воздуха, а свежий воздух, между прочим, лучшее лекарство.
– Was hat er gesagt? – спросила у меня Матильда.
– Er hat…
Нет, объяснять Матильде, что сказал Сергей, я был не в состоянии. Все эти сложности с немецкими временами, склонениями и спряжениями, артиклями и обязательным порядком слов я позабыл настолько прочно, что ломать над ними голову было совершенно бесполезно. Поэтому в таких сложных случаях я избегал в разговоре с Матильдой всего этого, пользуясь самыми простыми назывными формами существительных и глаголов, и по-немецки это звучало примерно так:
– Он говорит хотеть гулять погода есть хорошая есть большая польза на наше здоровье.