– Курить есть? – говорит он Вадику, который вышел следом. Затянулся. Еще и еще.
– Что – чайник тебе повесили?
– Ничего, я ей припомню… я ей попомню… попомню…
– Ничего ты не попомнишь. Вот если бы мне так, я бы – да-а…
– Ничего, пусть только пойдет с клуба.
– Что, морду набьешь?
– Набью, гад буду!
– Брось болтать, айда мазнем еще по маленькой.
– Не набью? – говорит Колька, берясь за неизвестно откуда возникшую бутылку. – Набью, увидишь.
Шумно в голове, ничего не понять, только одно держится, упорно: "Я ей да-ам… Я ей да-ам…" Они стоят с Вадиком, в темноте, мимо них безостановочно галдит и рассыпается по поселку клубная толпа, шумная и распаренная. Вот она!
– Галка! – зовет Колька.
– Что? Кто это? – оборачивается она, останавливаясь, но не подходя.
– Поди сюда!
– Мне и отсюда слышно.
– Не подойдешь?
– Иди проспись, – советует она и трогает дальше.
Ясно. Мирные переговоры кончены, теперь надо действовать, надо, надо, черт побери. Хихикает Вадим. Ладно. Колька срывается, бежит, нагоняет.
– Ты как? – кричит он. – Ты так? Ах… падла! На! – и с размаху открытой ладонью по обернувшемуся, испуганному и уже ненавидящему лицу. – Мало? – кричит он, хотя повторить это уже не способен, его вообще можно сейчас свалить одним щелчком.
– Еще, да? Еще?
– Дурак! – говорит она быстро и уходит, а он, как заведенный, кричит вслед:
– Еще? Да? Еще?
Гадость! Гадость! Гадость! Невыносимая едкая гнусность заполнила все Колькино существо, и, чтобы отделаться от нее, он всецело отдался пьяному разброду своего тела, повис на Вадике, провожающем его к дому, забормотал, заматерился.
– Иди проспись, – повторяет Вадик вслед за Галкой и оставляет его около снежной траншеи.
– Ага, – говорит Колька. – Ща просплюсь. Ага. Ща… Я просплюсь… – но идет он не домой, а к морю и долго стоит там, пошатываясь, глядя в полумрак, неверный, множащийся, плывущий, но ясно, что огромный – море – и свежесть его пространств понемногу становится яснее и яснее; продрог Колька, пошел домой. Еще у входа в траншею он слышит дикий крик отца и падение чего-то тяжелого. "Ага, – соображает он, – опять надрался. А это кто кричит? Это мамка кричит… Как мамка?" – и он суетливо вбегает в дом. Духота и яркий свет обрушиваются на него, и он не сразу различает происходящее.
В горнице – развал. Скатерть полусдернута со стола, на полу осколки тарелок, что-то скользкое и раздавленное, фужер с отбитой ногой, еще что-то знакомое, узорчатое – рамочка, его подарок, разломана в куски, надпись внизу "Маме от сына Ко…" – все. "От Коли откололи, – заныло в голове. – От Коли откололи…"
Отец сидит на кровати, дрожа и быстро дыша, голова опущена. Матери нет, где же она? А, на кухне, проскочил, не заметил.
– Ма! Чего он? Ма!
Тетя Настя плачет, отворачивается:
– Иди, сынок, иди, ложись… – И причитает: – Пьяная морда… Уж убил бы насмерть лучше, чем мучиться-то… чем мучиться…
– К-кто пьяная морда? – раздается хитренький голосок. Отец, в носках, качаясь и подмигивая Кольке, подкрался и стоит в дверях. – Я? Ах, я пьяная мо-орда, – тянет он, улыбаясь. – Та-ак… А вы, Настасья Петровна, хоро-ошие, да?
– Уйди! – кричит и плачет тетя Настя. – Иди спать, сволочь!
– А вы, Настасья Петровна, хоро-ошие, да? – по-прежнему ласково поет отец.
– Папк, иди спать, – говорит Колька, растерянный и трезвеющий. – Иди же, тебе говорят.
– С-сука!.. – орет отец, мгновенно преображаясь. Осколок грязной тарелки, спрятанный за спину, летит в тетю Настю; она еле успевает прикрыть лицо ладонью, на которой сразу показывается и расширяется красное и течет вниз. – Сволочь! Я тебе покажу "пьяную морду"! – он хватает точным движением сковороду с полки и швыряет в мать; шлепнувший мягкий звук удара и звон сковородки приводят Кольку в себя.
– Ты что?! – истошно кричит он. – Мамку, да? Мамку? У нее деньрожденье, а ты ее так, да?
– Сволочь! – продолжает отец, не обращая внимания на сына. В руке у него скалка.
Колька изо всех сил толкает его в грудь, и отец спиной вылетает из кухни и падает в горнице, затылком об пол. Колька рывком, не давая опомниться, хватает его за грудь и с силой тащит и бросает в койку. Джемпер трещит и рвется.
– Лежи – убью! – вопит он.
– Вот как? – медленно говорит с койки отец. – Отца родного?.. Отца? – И начинает всхлипывать и захлебываться. Все. Больше не встанет, но бормотать будет долго.
– Отца родного… Эх, сынок…
Дрожащими руками, расплескивая, Колька наливает стакан водки:
– На, пей.
Тот тяжело переваливается на бок, по лицу его текут пьяные слезы, булькая и громко глотая, он выхлебывает пойло и опять грузно поворачивается к стене, сопя и плача.
Через час все тихо и темно у Свиридовых. Николай лежит и трудно, мучительно задремывает. Мысль о Галке то уходит, то возвращается в его еще хмельную лихорадочную память, и когда возвращается, ему так мерзко, что он негромко стонет.
Пожар
Вечером, лунным вечером, когда тянул слабый север, я с удивлением увидел, что от всей длинной крыши столовой подымается пар и снег весь стаял. Никогда раньше не видел я пожара и потому подумал: "Вот натопили!" Но через секунду услышал тревожные голоса: "Бей в рельс людей звать – столовая горит!" – и понял, в чем дело.
Столовая стоит на самом берегу моря, луна, почти безветрие, а огонь сквозь крышу выбивается так, что с краю уже видны перекрытия, как ребра в огне. На голубом лунном снегу густая черная толпа с того края, где пожар; шумно, любопытно, возбужденно. На крыше уже человек десять мужчин, шипит огнетушитель, снизу, из столовского бака, подают ведрами воду наверх. В толпе озабоченно расхаживают парторг, предзавкома, еще какое-то начальство. Разговоры:
– "Наверно, проводка загорелась". – "Да нет, от котла небось". – "Кто сторож? Опять косой?" – "Теперь дадут ему похмелиться". – "Ну, считай, на полмесяца столовая закрыта". – "Тут тушить нечего". – "Ну-ка, иди потуши – "нечего"!" – "Вечно этот рыбкооп горит: прошлый год пекарня, этот год столовая…"
Толпа шевелится и топчется на месте. Прошел предрыбкоопа: "За пожаркой посылали?" – спросил кого-то и исчез, потом опять появился, опять исчез. Заревела сирена, вынырнул красный газик с лестницей и шлангами. Стали с него что-то снимать, разматывать, суетясь и матерясь.
Толпа густеет и топчется. Сверху через берег за море валит плотный горизонтальный столб дыма, неугомонно трещит огонь, и жалкие выплески воды в расходящееся пламя, кажется, еще больше распаляют его. Толпа топчется по-прежнему, в ней видно жадное любопытство и готовность что-то делать, но на узкой крыше и без того кучно, и толпа бездействует с достоинством: скажут, что делать, – помогу, не скажут – пускай хоть все сгорит, мне не жалко… У пожарников не клеится ни черта. Молчаливо носится рыбонасосник один, Иван, он всегда умеет быстро налаживать заевшие насосы.
Внезапно слышится глуховатый голос, сердитый, отчаянный: "Ну, что стоите, рты поразевали? Марш за ведрами, ведра тащите, работайте, глазеть пришли? Это вам театр? Бегом за ведрами, черт бы вас драл!" – это относилось ко всей толпе. С той стороны, откуда кричал он, посыпался народ, по очистившемуся пространству, на толпу, быстро шел сам Долгов, директор комбината. Молодежь весело, бабы строптиво, мужики солидно – все бежали от его справедливого, полуматерного, бешеного крика, бежали за ведрами.
Когда я вернулся, у столовой была уже не толпа, а необходимая кучка наблюдателей, не нашедших таки себе применения. А от столовой к морю тянулась по мерцающему ледяному склону густая черная цепь людей, торопливо передававших ведра, тазы, кастрюли в самый дым, где кто-то азартно вертелся, размахиваясь и выплескивая воду. Вместе с пацанятами я принялся перекидывать по льду пустую посуду к морю, к голове цепи. Мимо меня время от времени важно шагал некий дядя с собственным огромным баком. Он сам приходил к морю, сам набирал бак и сам выносил его по скользкому льду на берег и подавал его наверх. Пустые ведра нам сбрасывали с бугра, и мы волчком пускали их по льду. "Побьете же! – заорал сверху Долгов. – По цепи передавайте!" – и мы тут же встали в обратную параллельную цепь, словно уже были к этому готовы – только приказать некому было.
Наконец принесли и опустили в море механический насос, и, постреляв, он затарахтел непрерывно, плоская кишка шланга округлилась, вода пошла, и вскоре от столовой закричали: "Хорош! Воды больше не надо!" – и обе цепи рассыпались и полезли досматривать пожар и подбирать свои ведра. Змея шланга поднималась на крышу, но из-за дыма ничего не было видать. Ясно было только, что с пожаром кончено и столовая уцелеет. И можно спокойно топать домой.
Дома ждали меня с выпивкой Юрка и Санька. Юрка был на пожаре, Санька пришел, посмотрел – и пошел себе дальше.
– Да хоть бы она сгорела вся, мне пофую, – с беспечной злостью сказал Саня. – Я как шел мимо, так и почапал до дому. Кто-то проморгал, а я туши.
– Ну а у меня бы загорелось, у Иваныча или еще у кого, хоть бы и незнакомого?
– Тут другое дело, – сказал Саня уверенно, – тут совсем другое дело.
Юрка сказал:
– И чего рыбкооп чесался? Сказали бы парням: ящик коньяку! – в три секунды потушили бы.
– И пускай бы сгорела, – сказал Саня. – Нечего клопа давить.