Юлий Ким - И я там был стр 48.

Шрифт
Фон

9

Было дело в Москве, на его квартире. Она очень просторная, я в ней освоил только три помещения: большой холл со специально отгороженным обеденным отсеком, за ним большой кабинет с роялем, на рояле портрет Давида кисти Кима (Марата) – очень хороший, с глубоким внутренним светом портрет. Ну и кухня, из холла влево, тоже не тесная.

А дело было такое. Давид с утра позвонил, чтобы я приехал вечерком, в качестве эксперта: к нему сегодня приведут начинающего барда и обещают коньяк с пельменями.

И вот в обеденном отсеке на длинном столе возникло длинное же овальное блюдо с зеленью, сметаной и прочей приправой, а рядом – широкая чашка дымящихся пельменей, в самую меру анемичных и масленых. Человек было шесть или семь, главные лица: мэтр – во главе стола, со своей пепельницей и рюмкой точно в один глоток; рядом – заслуженный бард, главный эксперт (я); рекомендатель – тогда еще мало известный поэт Олег Хлебников; и абитуриент, имени которого я не запомнил. Он был протеже Олега, который был протеже Давида, чем абитуриент и воспользовался. Увидев его, я слегка изумился: настолько он не походил на "начинающего барда". Это был благополучный, в дорогом импортном костюме, сорокалетний плотный чиновник из Внешторга. Ну, что ж… "крестьяне тоже чувствовать умеют". Ладно. Вот и робеет как школьник. Хорошо. Послушаем.

Скушали мы по рюмочке-другой, утолили первый голод сочной пельменью и расположились к прослушиванию. Зазвенели струны, зазвучали песни. Они были лирические и малохудожественные. Давид помалкивал, уступая мне право первого комментария.

Я был деликатен и по учительской привычке старался больше указывать на возможности, чем на неудачи:

– А вот здесь, в третьем куплете, хорошо бы что-нибудь контрастное… а вот тут надо бы концовочку поточнее… а здесь зачем-то бросили тему, в самом разгаре, так крупно заявили и зачем-то бросили… а вот тут…

– А по-моему, это га-вно, – вдруг решительно сказал Давид. И глядя прямо перед собой и не оставляя никаких сомнений, твердо повторил: – По-моему, га-вно.

И посмотрел на меня как на безусловного единомышленника.

Что-то промычал я, что-то пробубнил Олег, появилась дочь Варвара с криком "Папа, как тебе не стыдно!" – чем лишь спровоцировала папу на повтор ужасного вердикта. Публику охватила растерянность и, вместо того чтобы встать и уйти, она тупо осталась сидеть где сидела, поэтому нам с Давидом пришлось, прихватив бутыль молдавского коньяка, перебраться на кухню. Не просить же было маэстро обосновать свою оценку! Зато мы уступили им остывшие пельмени.

И абитуриент остался! Впрочем, не знаю, может быть он и рвался уйти, да Олег отговорил, на что-то еще надеясь, – но остался он, и даже не только остался, но через час подослал к нам на кухню Олега с просьбой об автографе на сборнике Давида! На что, после некоторого упрямства, мастер все-таки пошел, поступив лаконично, то есть расписавшись без лишних слов. А может, и написал что-нибудь. Не помню, не важно. Главное: отошел и снизошел. Да и это не важно.

Важно то, что, уединившись на кухне, мы с Давидом единственный раз в моей жизни посидели так задушевно, как мало с кем сиживал я вообще. Я рассказывал ему о себе самое главное, и он меня очень серьезно слушал, и понимал, и кивал своей опрятной сединой, и советовал нечто важное и действительно нужное, как советует отец взрослому сыну. Из тех разговоров, какие не то чтобы переворачивают жизнь – жизнь переворачивают не разговоры, – а сильно проясняют тебе себя самого, безо всяких на свой счет иллюзий.

10

…И вот мы с Аликом Городницким сидим за поминальным столом в московском Писательском доме, в Дубовом зале, где впервые я увидел Давида. Вот его непривычное для меня молодое безусое лицо смотрит с большого фотопортрета. Напротив меня за столом – длинный и худой редактор, издававший Давида не раз, и его жена, известная актриса, читающая Давида на концертах.

Произносились поминальные речи.

Встал Андрей Вознесенский.

Длинный редактор сказал:

– Сейчас скажет про рифму "Дибич – выбечь". Что – это его более всего поразило.

– Но что более всего меня тогда поразило, – сказал Вознесенский, – это рифма "Дибич – выбечь".

Выступал подвыпивший Миша Козаков. Он был бледен и злобен. Говорил он, глядя либо в пол, либо в потолок, смотреть на людей было ему невыносимо. Обличал чье-то лицемерие.

Я хмелел и смотрел на Давида. Мне казалось, что он весело спрашивает: а про выпивку-то, про выпивку скажет кто или нет? Я подождал, никто не говорит. Встал и сказал, что, конечно, стихи стихами, но и это дело не запускал, а напротив – приветствовал.

Встала актриса, жена длинного, и начала читать Давида.

И вдруг забыла слова.

Кто-то негромко подсказал.

Она продолжила – опять забыла.

И тогда весь зал негромко хором стал читать Давида. Весь зал. Хором.

Голоса за холмами!
Сколько их! Сколько их!
Я всегда им внимаю,
Когда чуток и тих.
Там кричат и смеются,
Там играют в лапту,
Там и песни поются,
Долетая отту…

Я заплакал.

А рядом, рухнув лицом на стол, задохнулся, зарыдал Городницкий, седой наш красавец, доктор океанских наук, самый романтический из первых бардов.

"Ваш роман прочитали", – сказал Мастеру Воланд.

И начинаешь представлять: кто прочитал, где… Что думал читавший. Затем воображаются и другие сюжеты. Например, представляю себе – Давиду сообщили: "Ким пишет о вас воспоминания". – "Да? – сказал Давид. – Ну что ж, пусть пишет. Плохо не напишет. Он меня любил. Я знаю".

1992

Сударь дорогой

Я обо всех горюю, кто не дожил до наших дней – о маме, о тесте с тещенькой, обо всех, но о некоторых горюю особенно горько – как вот о нем. Потому что, кажется мне, он бы особенно рад был новым временам, хотя и досадовал бы на многое – но все-таки радовался бы. Да сейчас и было бы ему – шестьдесят пять, всего-то.

Высокий, стройный. С такой вдохновенной сединой – она его ничуть не старила, она как бы осеняла его молодые синие глаза. Совсем не помню его сутулым – разве что над шахматной доской. Вставал легко, держался приподнято, ходил – как-то взлетывая на каждом шагу, мне вечно казалось, что ему брюки коротки.

Я все не мог привыкнуть, когда последнее время идешь с ним по Питеру, и вдруг он остановится и, улыбаясь, говорит:

– Не так быстро, сударь. Немного постоим.

Это после первого инфаркта. Впрочем, он не сильно берегся и второго не пережил…

У меня сохранилось мелкое невнятное фото: Крым, 68-й год – как раз мы только познакомились, – на баскетбольной площадке в футбольном азарте мечутся четыре фигурки – вот же свела судьба! Играют: Петр Фоменко, Петр Якир, Леонард Терновский – и он. О каждом книгу можно написать. Вот они, слева направо:

– гениальный режиссер, мастер трагикомедии, наш сегодняшний Мейерхольд;

– сын расстрелянного Сталиным командарма, арестован в возрасте четырнадцати лет, затем последовали семнадцать лет тюрьмы, этапов, лагерей и ссылок;

– скромный московский рентгенолог, основательный и методичный в мыслях и поступках, что и привело его на три года в лагерь, за правозащитную деятельность, в брежневские времена;

– и наконец он, Борис Борисович Вахтин, дорогой Борь Борич, игравший в футбол значительно хуже, чем в шахматы, но с не меньшим азартом.

Когда бы я ему ни позвонил, в какую бы минуту ни застал, всегда откликался его неизменно приветливый басок:

– Здравствуйте, сударь дорогой!

Словно он каждую секунду был рад мне. Потому что он вообще, изначально был доброжелателен к людям и, следовательно, всегда был готов их приветствовать. Были, конечно, в его жизни люди, ему неприятные, но сколько ни стараюсь, не припомню его в ненависти или злобе по отношению к кому-либо. Самое большее – досадливо морщился. Неприятные люди были ему нелюбопытны. Так что, вероятно, их он не удостаивал своего ласкового привета. Я когда прикидывал на язык возможные замены этим биологическим окликам нашего времени – "Мужчина!", "Женщина!", – то вместе с "гражданин-гражданка" отметал и "сударя-сударыню" как неестественный архаизм.

А у него звучало совершенно натурально:

– Здравствуйте, сударь!

Господи, как не хватает мне голоса этого…

Он Питер знал замечательно. И Питер его знал. Китаист, публицист, прозаик. Все так, все верно. Но главное не китаист, не прозаик, а – Борис Борисович. Какой он был китаист, я не знаю. Каков был его общественный вес… его общественный вес был значителен, но я не пишу об этом. Я пишу о том, как я его любил.

Проза у него хорошая. Но у меня она с ним не сливается. У Булата – сливается. У Фазиля, у Андрея Битова, у Юры Коваля – их проза прямо вытекает из их речи. А у него разговор был другой. Правда, есть в его прозе одно, лично его, качество: солнечность, радостное состояние души. Так-то язык известный, питерская неформальная проза 60-х годов, этот ихний синтаксис чудной, лексика советская навыворот, у Марамзина еще и погуще – но не солнечно. А у Бориса Борисовича – солнечно. И вдобавок еще это языческое, что ли, восприятие естественной человеческой жизни, что и наполняет его прозу светлой эпической печалью и личной любовью. И в своей известной новелле и сержанта он любит, и фрау, которую любимый сержант застрелил, любит, и как-то неизбежно из этой любви выходит, чтобы непременно застрелил, а потом всю жизнь мучался, тоже непременно… Что-то я съезжаю на эту прозу… интонация затягивает.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3