Тони Моррисон - Джаз стр 17.

Шрифт
Фон

Коктейль кончился, и хотя ее желудок был переполнен, она заказала еще и села за один из маленьких столиков, которые Дагги поставил у себя в нарушение закона, гласившего, что раз он так сделал, то теперь его аптека считается рестораном. Здесь, спрятавшись за стеллаж со старыми журналами, она могла спокойно сидеть и наблюдать, как тает пена в стакане и кристаллики мороженого теряют свою угловатость, превращаясь в мягкие блестящие лепесточки, похожие на раскисшее мыло, слишком долго пробывшее в воде.

Она собиралась захватить из дому "Источник силы" доктора Ди и средство для прибавки веса и добавить их в коктейль, потому что сам по себе он, похоже, никак на нее не действовал. Ее круглые бедра исчезли, как исчезла сила в руках и спине. Может быть, той Вайолет – знавшей, куда девался кухонный нож и имевшей достаточно силы, чтобы им орудовать, – удалось сохранить и бедра. Тогда почему же, если она такая сильная и у нее все еще круглые бедра, почему она гордилась своей попыткой убить мертвую девицу, а она именно гордилась. Когда она думала о той Вайолет, смотревшей на мир ее глазами, она понимала, что никакого стыда у нее нет, никакой муки. Это принадлежало только ей, вот она и сидела за незаконным столиком, спрятавшись за журнальной полкой, и месила соломин кой шоколадный Коктейль. Ей тоже могло быть восемнадцать, как той девице у полки с журналами, читающей "Колиерс", чтобы потянуть время и не уходить из аптеки. Интересно, заглядывала ли Доркас в "Колиерс", когда была жива? Или ей нравился журнал "Либерти"? Замирала ли над фотографиями стриженных под фокстрот блондинок? Или джентльменов в туфлях для гольфа и фуфайках с острым вырезом? Да нет, на кой они ей сдались, если польстилась на мужика, который ей годился в отцы. Который ходил не с клюшкой для гольфа, а с чемоданом пробного косметического товара фирмы "Клеопатра". Чьи носовые платки были не из тонкого батиста и не выглядывали уголком из жилетного кармашка, а наоборот, были большие, красные и в каких-то подозрительных белых пятнах. В холодные зимние вечера он, верно, клянчил, чтобы она согрела ему своим телом постель, прежде чем самому залезть под одеяло. Или это была его обязанность? Уж точно он позволял ей забираться ложкой в свою порцию мороженого и соскребать подтаявшие края, а в кино "Линкольн", когда она запускала руку в его кулек и таскала оттуда воздушную кукурузу, он и не думал возмущаться, сукин сын. А когда по радио пели "Крылья над Иорданом", он делал звук потише, чтобы слышать, как она подпевает, а не погромче, чтобы заглушить ее подвывание: "Положи меня, милый". И поворачивал подбородок к лампочке, чтобы она могла выдавить заросшую волосяную луковицу, подлец. И еще другое паскудство. (Коктейль уже выдохся и превратился в холодную бурду.) Премия в двадцать пять долларов за удачную торговлю – цена ночника с голубым абажуром или атласного женского халата светло-лилового цвета – он что, все отдал ей, корове? Повел ее в субботу в "Индиго", выбрал место, где потемнее и чтоб музыка была слышна, в глубине зала за круглым столиком, там есть такие, из чего-то черного и гладкого, а сверху скатерть чистейшая, пил неочищенный джин с красным сиропом, чтобы было похоже на лимонад, она-то, конечно, пила как раз лимонад, из широкого бокала с тоненькой ножкой, как у цветка, а другой рукой, в которой не было стеклянного цветка, она выстукивала ритм на его ноге, на его ноге, на его ноге, ноге, ноге, и он покупал ей нижнее белье, выстроченное розовыми бутонами и фиалками, слышите, фиалками, и она надевала его, хотя оно было слишком тонкое и неподходящее для комнаты, где днем наверняка не работало отопление, пока я была, где? Где? Бежала по ледяному тротуару на чью-нибудь кухню стричь и причесывать? Пряталась в парадной от ветра, высматривая трамвай? Да где бы ни была, везде было холодно, и мне было всегда холодно, и никто не забирался в постель, чтобы согреть мне простынки, не протягивал руку поправить сползшее одеяло, натянуть по уши, так иногда было холодно, и, может, поэтому нож попал как раз под ухо. Да, поэтому. И поэтому им пришлось повозиться со мной, прежде чем повалить на пол и оттащить от гроба, в котором лежала она, мерзавка, взявшая то, что принадлежало мне, что я сама себе выбрала и хотела сохранить, НЕТ! та Вайолет не ходит по городу, не разгуливает по улицам в моей шкуре, не смотрит моими глазами, черт побери, та Вайолет – это и есть я! Это я таскала сено в Вирджинии, и я управлялась с четверкой мулов не хуже здорового мужика. Я выбегала посреди ночи в тростниковое поле, где из-за шелеста листьев не услышишь ползущей змеи, я стояла, затаив дыхание, боясь пропустить его шаги, какие к черту змеи, мой возлюбленный шел ко мне и что, и кто мог разлучить меня с ним? Сколько раз, сколько раз я колола горы поленьев и щепы на растопку вдвое больше, чем надо, чтобы эти бездельники не явились требовать дров как раз в тот момент, когда я собиралась к моему Джо Трейсу моему вот что хотите делайте он был мой Джо Трейс. Мой. Я его выбрала изо всех других никого не было лучше него любая бы торчала ради него посреди ночи на тростниковом поле а днем забывалась бы в мечтах до такой степени что сбивал ась с дороги в чистое поле и потом никак было не загнать мулов назад. Любая, не только я. Может быть, она увидела. Не пятидесятилетнего мужчину с чемоданчиком косметического товара, а моего Джо Трейса, моего Джо, каким он был тогда, в Вирджинии, с квадратными плечами, весь будто светившийся изнутри, он смотрел на меня своими разноцветными глазами, и ему никто не был нужен, кроме меня. Могла она увидеть его такого? Сидя рядом с ним в "Индиго" и барабаня пальцами по его мягкой как у ребенка ляжке, чувствовала ли она, какой была его кожа тогда – тугая, чуть не лопавшаяся под напором железных мышц? Чувствовала ли она, знала ли она это? Это и другое, о чем мне тоже следовало знать, но чего я не знала. Скрытые потаенные вещи, которых я не замечала. Не потому ли он позволял ей залезать в свое мороженое и запускать пятерню в воздушную кукурузу с солью и маслом? Что она видела в нем, молоденькая девочка, только что после школы, с распущенными косичками, первой помадой на губах и первыми туфлями на высоком каблуке? А он, что увидел он? Юную меня с темно-золотистой кожей вместо черной? С длинными волнистыми волосами? Или вовсе не меня? Ту .меня, которую он любил в Вирджинии, потому что поблизости не было девицы Доркас? И в этом все дело? О ком он думал, когда встречал меня среди ночи на поле сахарного тростника? О ком-то золотом, вроде моего золотого мальчика, смутившего мое девичество не хуже самого распрекрасного любовника, хоть я его в глаза не видела. Господи, спаси, сохрани и помилуй, если это так, ведь я знала и любила его, золотого, больше всех на свете, кроме разве что Тру Бель, которая сама же внушила мне эту любовь. Так вот оно что? В тростнике он искал девушку, уготовленную ему в будущем, но сердце его уже знало ее, а я обнимала его, желая вместо него золотого мальчика, которого я так и не увидела? Из чего можно заключить, что я с самого начала была заменой, и он тоже.

Я перестала говорить, потому что то, о чем нельзя говорить, все равно срывалось у меня с языка. Я замолчала, потому что не знала, на что способны мои руки, когда дневная работа уже переделана. Что творится у меня внутри, меня не касается, думала я, и Джо тоже ни при чем, мне просто надо любыми путями сохранить его, а если я спячу, то уж точно его потеряю.

Сидя в ярко освещенной аптеке и болтая длинной ложкой в высоком стакане, она задумалась о другой женщине, так же сидевшей когда-то за столом с чашкой в руке, делая вид, будто пьет. Ее мать. Не дай Бог стать такой, как она. Нет, ни за что. Сидеть за столом при луне в полном одиночестве и пить кофе из белой фарфоровой чашки, а потом, Когда кофе выпит, все равно сидеть и притворяться, что в чашке что-то есть, ждать утра, когда придут люди и будут рыться в вещах, переговариваясь между собой, как будто в Комнате никого нет, будут брать, что захочется – что, по их словам, принадлежит им, из чего мы ели, на чем сидели, в чем стирали и готовили. И это после того, как они увезли плуг, косилку, мула, свинью, маслобойку и масловыжималку. Потом пришли в дом, и мы, дети, переминаясь с ноги на ногу, наблюдали за ними. Подошли к столу, где сидела мать, нянчась со своей пустой чашкой, унесли стол – она все сидела на стуле одна с чашкой в руке наклонили стул. Она и не думала вставать, подергали стул, она смотрела куда– то вдаль, качнули его вперед – так сгоняют кошку, когда не хочется дотрагиваться до нее или брать на руки. Просто наклоняешь стул, и она сваливается на пол. И все. Ничего особенного, если это кошка. Но женщина может упасть и лежать на полу, глядя на чашку, оказавшуюся крепче, чем она, целехонькую, тут же, рядом, вот только одна беда – рукой не достать. Не достать.

Детей было пятеро, Вайолет третья, они вернулись в дом и сказали: "Мама", каждый по очереди, и она, наконец, сказала: "Ага". Больше они от нее ничего не слышали, когда, обосновавшись в пустом сарае, оказались на попечении немногих соседей, оставшихся в 1888, не переехавших на запад в Канзас или Оклахому, на север в Чикаго или Блумингтон, штат Индиана. Через одну такую семью, перебравшуюся в Филадельфию, и узнала Тру Бель о бедственном положении Розы Душки. Немногие оставшиеся соседи несли кто что мог: кастрюльку, соломенный тюфяк, ломоть хлеба, кувшин молока. И советы: "Крепись, Роза. Мы с тобой, Роза. Не забывай, ты мать, Роза. Господь не дает, что выше наших сил, Роза". Всегда? Может быть, в этот раз Он дал чуть побольше. Ошибся и не рассчитал ее конкретную мощность.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке