– Посмотри, какие у нее формы. Я говорю с художественной точки зрения. Можно сделать набросок. Правда, я тебе рассказываю интересные вещи? Ты никогда таких не слышала? И показываю? Тебе никто таких не показывал? И открываю целый новый мир?
И Кукольник нетерпеливо протянул руки к новой игрушке. Таня оглянулась кругом, но пространство казалось безучастным, уцепиться не за что. И она зажмурилась.
"…Все переносит…" – твердила про себя, пока Кукольник проверял, вертятся ли у нее ручки-ножки.
Ее тоска была тождественна пустоте. Раньше она не знала такой идеальной тоски. Даже в ту ночь, когда потерялась в Пленциемсе и брела неизвестно куда под жалобные вопли неизвестной птицы, ещё существовал где-то настоящий мир… Даже когда тосковала по Дроссельмейеру и не видела его, знала, что он есть на свете. Теперь нет ни мира, ни Дроссельмейра! Таня не удержалась и заплакала.
– Я не обижаюсь, – успокоил ее Кукольник, – я понимаю, что это слезы счастья.
Дроссельмейер носил в своем кармане солнце и дождь с тучами, траву, цветы и бабочек, бордово-смолистые сосны, растворяющиеся на закате, тишину, шорохи и стрекот кузнечиков, ручьи и все отражения в них, гусениц и все их расцветки. Ну точно, как китайский бродячий монах Ци-Цы, по прозванию Хотэй, который хранил всё под луною в своём холщовом мешке. Почему Кукольник предпочёл разорить собственный мир, Танька не понимала.
– Ну, поиграй с ним, – пожала плечами Маша, – только, ни в коем случае не серьезно!
– Но я не умею играть, – призналась Танька.
– Тогда ты пропала, – пожала плечами сестра.
И в тот день, и на следующий, и через день огонь очага оставался жарким и светлым, дедушка наполнял дом древним саламандровским уютом, делал похожим на сказочную пещеру, где все чудесно, неповторимо… а Танька не чувствовала тепла. Светлые чистые комнаты, накрахмаленные шуршащие полотенца, прозрачно-невидимые окна, розовые яблоки, тихие вечера, мягкие кушетки с пушистыми пледами, книги и любовь, а Танька – в пустом пространстве. Пропал дом. Да и нигде в мире не осталось ни единого уютного уголка.
Она взялась было приготовить чай – как будто всё ещё мог существовать чай под луною, а пузатый уютный чайник, который выпил море воды и до сих пор всем только кланялся, плюнул и обжег ей лицо.
В тот вечер и пришел Кукольник. Не в привычной грязной одежде маляра, а наряженный, подстриженный и надушенный. В руках он держал букет полевых колокольчиков и пакет с помидорами.
– Что за вид? – возмутилась Алёна.
Она уже почти перестала скрывать свою неприязнь к нему, даже ради Аллы.
– Это маскарад, – объяснил он, – я с одной художницей иду в гости к другой художнице. Так вот, это – чтобы они не испугались моей нищеты.
Танька издали наблюдала, закрывая обожжённое лицо рукой, в щелочку между пальцами.
– О какой это нищете вы говорите – вы покупаете цветы и помидоры!
– Но я не ем масла – а только маргарин, – он бегло улыбнулся Таниному отсутствующему лицу, – я зашел отдать вам пятьдесят копеек.
– Оставьте себе.
– Да? Спасибо. Для меня это – деньги. – И он ушел.
– Вот это тип! – Засмеялась Алёна.
Она смеялась, а ночью ей приснились черные кони, трубы, мир, сминающийся, как бумага, отчаянно мечущиеся деревья, дороги, которым нет конца… Утром она, зажав в руке угольный карандаш, рисовала твердыми, крошащимися линиями силуэты более чем выразительные – кричащие. Линии вырывались, цвета вопили…
Таня теперь должна ходить с Кукольником в его комнату с алюминиевой кружкой, с бронзовой куклой, должна ложиться на раскладушку и терпеть муку, глядя на серых Адама и Еву. И не показывать виду, как тоскливо, стыдно, страшно. Нельзя брать с собой свою собаку, нельзя сказать слова. Нужно терпеть.
Однажды Кукольник привёл ее под Долгорукого и угостил взбитыми сливками.
– Ты любишь цукаты? – спросил он.
– Да.
Он улыбнулся и галантно угостил ещё цукатом со своих сливок.
– Спасибо, – сказала она.
Распахнуты балконные двери, за ними догорает закат, пронзительно перекликаются ласточки, носясь над крышами. Все собрались у очага. Позвякивают ложки в чашках, а залетная оса сонно жужжит над вареньем.
Маша зевнула и потянулась.
– Скоро в школу… Надоело фортепьяно, надоела вся эта чепуха!
– Певица должна быть образованным человеком, – укоризненно покачал головой старик-саламандра.
– Ненавижу диезы и бемоли, бекары и синкопы, все до единой нотки, – небрежно и лениво роняла слова Маша, – женщине, дедушка, ничего не нужно, кроме счастья в любви. Правда, мама? Как будто ты сама не знаешь?
– Кое-что об этом знаю. Ну и что?
– А то, что Танька красная как помидор! Ей пора замуж. Поженила бы ты их с Лешенькой – и спокуха. Всем хорошо. Посмотри, ну чем она не невеста? Взрослая девица, и жених у нее есть, и фортепьяно нет, так за что же ей страдать?
– Кукольник – жених? – робко переспросила Алёна.
– А кто же? Я бы, мама, на твоем месте поспешила, от греха подальше. Будут они жить-поживать, добра наживать, и умрут в один день, вот увидишь. Нечего, мама, мучить ребенка. Это мой тебе дочерний совет. А ты поступай, как знаешь.
– Таня, если вы с Кукольником решили, когда ты вырастешь, пожениться, почему он ничего не сказал об этом мне и дедушке? – возмутилась Алёна.
Танька поникла. Если бы Кукольник был Дроссельмейером, всё было бы иначе. Она молчала.
– Алеша – хороший, воспитанный молодой человек, – покачал головой дедушка, – Маша балованная и смеется!
Как будто мама, сестра, дедушка, сама Танька и её Дроссельмейер – в светлой, оранжевой, ситцевой, благоухающей, сказочной комнате. Старик-саламандра подает Дроссельмейеру чистые накрахмаленные простыни – только что из прачечной. У Дроссельмейера лицо сияет, как смесь воды с солнцем… Танька счастлива. Но этот сон – несбыточный. Танька чувствует, что это так, но почему – не понимает.
Кукольник ведь так любит чистые простыни, ухоженные комнаты, благоустроенную жизнь. Он ради всего этого готов был жениться на Павлине, как Босх. А дом с саламандрой отвергает. Пусть ему безразлично счастье Таньки. Но как же он сам станет счастливым? Наяву он всегда говорил не о том:
– Я мог бы подождать, пока ты вырастешь. Но тогда мне многого не хватало бы.
Танька молчала.
Она видела, что он испытывает нежность к некоторым предметам. Этюдник, тюбики, палочки, флакончики, дощечки, холсты и кисти у него зашкурены и протерты – ни единого нескромного пятнышка, выбившейся ниточки. Картины его – неизменно гладкие, блестящие, с уравновешенными композициями, без сумбура, смещений, свечений, волнующих и запутанных линий – необъяснимых причуд других художников. Обычные натурщики с редкими именами Адам и Ева под узнаваемым деревом со змеей на ветке завтракают яблоком. Ждут, наверное, когда высохнут купальники.
Танька наблюдала, как почтительно Кукольник обходится с бронзовой Венерой, правильно пользуется всякими растворителями, кистями и губками, и завидовала этим вещам. Как жаль, что он не умеет так же бережно обращаться с розовеющим небом, запахом крапивы после дождя, нежной водяной дымкой над городом, прекрасными блестящими лужами, и с нею, с Танькой. Очень жаль, что он – не Дроссельмейер.
Куклы Кукольника – аккуратные, нарядные. В их кукольных головах порядок. Они знают, что предназначены для игры, знают правила этой игры. А Танька не знает.
– Надя мне очень близка – но не как ты. К тебе у меня нет того особого чувства… А с ней мы – одно и то же. Она такая цветущая, такая пышная блондинка. Я чуть не изменил тебе с ней!
Танька сочувствует ему – из-за неё, маленькой и глупой, он лишился пышной и белой Нади. Она считает себя виноватой.
Как будто Дроссельмейер говорит:
– Как это просто – быть счастливыми. Только любить. Только жалеть.
Целует нежно, как дедушка-саламандра.
Опять – несбыточный сон. Сны эти просто преследуют Таньку. А наяву не неё глядит стертое бронзовое лицо, и Кукольник поучает:
– Как твои успехи в школе? Ты удивляешься, что я спрашиваю? Но я люблю умненьких девочек. Посмотри на свою сестру! А тебя что-нибудь интересует? Ты думаешь, любить – и ничего больше не надо? Нет, нужно еще развиваться, как личность. Ты по-прежнему восхищаешься графом де ля Фер и ненавидишь миледи? Я займусь твоим эстетическим воспитанием.
Для начала воспитатель дал Таньке книжку Гессе. Называлась она "Степной волк". Таня подумала, что это вроде "Кутенейского барана" Сетон-Томпсона, про животных.
Новогодние дни – дни надежды, очищения и радости, выраженной в круглых елочных шарах. Дни, когда так легко верится, что прошлое – не более чем сон, а теперь наступает ночь бодрствования, за ней – утренние дни неподдельной жизни, и весь морок, все непонятное и страшное, нежеланное и чужое, можно, как прах, отрясти от своих ног…
Этой ночью мир ласкается к ребенку, осыпает его подарками, диковинками, и дает таинственные обещания, свечами и лампами гирлянд вызывая неясные предчувствия столь же красочно озаренного каким-то иным мерцанием будущего. Праздник навсегда остается священным, таинственным, желанным. И взрослый еще верит, что новый год – совсем иное время, чем растрепанные ошметки старого.
Танька думала, они с Дроссельмейером пройдут обряд надежды, очищения, просветления – переживут полночь и там, за ней, найдут, наконец, свой желанный невыдуманный мир…
Но воспитатель не пришёл.
Танька сидела под елкой, зажигала бенгальский огонь, пила праздничный чай с печеньем, слушала полночный бой часов. И перевешивала игрушки. Был один шар, разрисованный звездной ночью и искрящимся снегом, и чем дольше на него смотришь, тем темнее, синее, загадочнее ночь. И всю свою ночь Танька пристально разглядывала ту ночь, другую.