Сейчас, ранним летом, это было даже приятно: легкое - может быть, слишком легкое для самого начала нашего ненадежного лета - платьишко, лукаво поглаживающее чудное тело своей хозяйки, совсем легонький летний шарфик (к шарфикам она питала пристрастие). Сводящие с ума любого, бросившего неосторожный взгляд, босоножки. Серая сумочка через плечо, в которой любопытный глаз мог бы в ряду живущих там - пудреницы, расчески, платочка, кошелечка, ключей - увидеть и предусмотрительно (все же) сложенную в крохотный невесомый комочек кофточку из тончайшей шерсти - лето наше ненадежное, кто ж его там знает… Вот, собственно, и все - не то, что осенью или зимой: туфли на толстой подошве, шерстяной шарф, плащ, пальто… тьфу!
Но теперь… Но летом… Она вышла из подъезда. Удивительная и прекрасная жизнь сразу глянула на нее печальным взглядом сухонького, каждое утро сидевшего на скамеечке возле дома старичка, явно сделавшего благодетельную милость всему свету своим появлением в нем и очень недовольного отсутствием должной реакции; если вам, когда вы будете идти на службу, встретится такой взгляд, вы постараетесь скорей отвернуться. Она отвернулась.
Провода над улицей были похожи на паутину, но ловили они… Неизвестно - что. Черт знает, что они ловили. Воняло бензином.
Комплекс этот производственный, где в административном здании она работала секретарем (не любила, когда говорили - секретаршей) был очень большой. Административное ее здание было тоже - очень большое и солидное. Было оно подобно асфальтовому катку, пыхтящему и медленно перекатывающемуся, только укатывало оно не асфальт, а неисчислимое количество бумажек.
Вот и она, придя на службу, немедленно начинала что–то укатывать, что–то улаживать, кому–то что–то объяснять, кого–то в чем–то убеждать, и так это ей надоело за последнее время, что хотелось кусаться. Была она - несмотря на некоторое легкомыслие надетого ею платья, сразу подвергнутое решительному осуждению женским коллективом, и вызывавшее легкое неодобрение даже начальства - по молодости она о том не задумывалась - была она, несмотря на это, девушкой серьезной, трудолюбивой; в милой пустой болтовне и сплетнях как–то не участвовала (чем вызывала уже открытую неприязнь сослуживиц), словом, рабочее время на пустяки не транжирила, томясь - исполняла, что там ей необходимо было исполнять - добросовестно, то есть, говоря откровенно, крутилась как белка в колесе. За то и ценили.
Но обеденного перерыва, тем не менее, ждала, как первой любви: - есть в этих вещах что–то такое - общее; во всяком случае, после обеда очень противно вновь приниматься за работу - а надо. Так и проходил день.
Вечером, вылетев из дверей проходной, как из парной, она по инерции еще продолжала спешить. Домой. Вообще - улицы больших городов как–то удивительно располагают к этому виду нервотрепки. И мы лезем в переполненные автобусы, размазывая соседу мороженое по лицу, проклиная все на свете, меж тем, как следующий автобус подойдет через пять минут. Если - в центре.
Итак, она спешила домой. Совершенно, стоит заметить, напрасно, потому что спешила она к пустой, да еще и темной, если дело происходило осенью, скажем, или зимой, комнате; к погасшему телевизору, телефону, звонившему обыкновенно лишь затем, чтобы поведать совершенные какие–нибудь пустяки, к сваленной в раковине грязной посуде. Как правило, она вспоминала об этом ближе к дому, когда, меся зимнюю или осеннюю кашу туфлями, забегала за покупками, стараясь не глядеть в сторону винного отдела. Женщина за кассой, неопределенного возраста и происхождения, постоянно ковырявшая ногтем в зубах, также взгляда не услаждала. Вечер; горят фонари.
Подойдя к подъезду, она отводила взгляд от напылённого на двери краткого и выразительного ругательства, открывала, входила. Подъезд захлопывался, как мышеловка.
Заглядывала в почтовый ящик, но вспоминала, что ключ от него оставила дома и решала, что откроет его потом.
Потом…
Потом она поднималась по лестнице к лифту, нажимала кнопку, ждала лифта, входила в его не слишком чистую кабину. Нажимала кнопку, поднималась к себе на последний этаж, выходила, приближалась к двери, и доставала ключ, и открывала дверь.
Темнота бросалась на нее теплой безглазой массой. Дверь жилища ее закрывалась у нее за спиною; она с усталой полуулыбкой трепала темноту по загривку, гладила ее большую, тяжелую голову, это было очень хорошо, но все же она, вздохнув, зажигала свет. Сразу становилось холодно. Раздевшись, сняв грязные туфли, повесив верную свою сумочку на вешалку, она шла мыть руки, потом - на кухню, ужинать, мыть посуду; дневные события понемногу тонули в ее сознании, чтобы всплыть вновь только на следующее утро, с раздувшимися неузнаваемыми лицами, уставив в небо равнодушный стеклянно–мутный взгляд. Но до утра было еще далеко, и она начинала Отдыхать.
Раньше, пока работал телевизор, вечернее время шло как–то веселее. Она нажимала на кнопку, садилась и, хотя ее мало интересовало содержание передач, все–таки движение на экране и какие–то звуки, доносившиеся из динамиков, развлекали ее, напоминали ей о существовании другой, подчас вовсе непохожей на ее собственную, жизни. Как она радовалась, купив на свое довольно скромное жалованье этот черный ящик! Кое–как установив его и включив, просиживала она целые вечера, и всё казалось ей интересным. Потом интересного понемногу стало меньше и меньше, еще потом и совсем его не стало, но привычка смотреть все подряд сохранилась, и она продолжала по–прежнему просиживать свободное после работы время - когда уставясь в экран, а когда только искоса на него поглядывая, занятая чем–то и еще - журналами, какими–нибудь…
Прошло время, и день ото дня экран стал гаснуть, незаметно, но неуклонно, звук что–то стал делаться невнятным, а то и вовсе пропадать, и вот настал, наконец, вечер, когда черный этот ящик, к которому она успела так привязаться, стал мертвым холодным камнем, будто надгробным памятником самому себе, а она стояла над ним и плакала.
Поревев от досады и тоски, она легла на два часа раньше обычного, но заснуть что–то не могла… Думала о том, что нужно вызывать мастера… На следующий день она его вызвала, однако он не пришел (а она даже со службы отпросилась, она была на хорошем счету, ей прощали), пришел он только еще через день, поздно, чуть ли не в сумерках, когда она уже отчаялась его ждать. Он был рыжий, но лицо имел располагающее; от него слегка пахло спиртным, он покопался в телевизоре, он сказал, что телевизор нужно везти по гарантии в мастерскую, он посмотрел на нее бессмысленным взглядом. Почему–то ей страшно было расставаться с этим ящиком, она отказалась. Мастер ушел, наследив в коридоре (дело было ранней весной).
Теперь на телевизоре стояла вазочка с засохшими гвоздиками, которые она сама себе подарила на день рождения. Теперь, войдя вечером в комнату, устраивалась она с ногами в кресле (обыкновенно в этот момент ее тапочки и оказывались в разных углах, проявляя странную самостоятельность); устроившись в кресле с ногами, она брала книжку, иногда любимую, иногда - не очень (все любимое рано или поздно приедается, и мы даже начинаем подумывать, а не расстаться ли нам с ним, в самом деле, и, в самом деле, не заменить ли нам его на что–либо иное… однако, расставшись, начинаем кусать локти и грызть ногти и отдаем все, что приобрели, отдаем даже еще больше, чтобы вернуть, вернуть все, как было… хорошо, если это удается), она прочитывала (проглядывала, пролистывала) десяток страниц и - откладывала книгу. Та же участь постигала следующую. Нечему было ее развлечь.
Впрочем был телефон - он, конечно, не всегда приносил только лишь неприятности. Иногда она набирала номер какой–нибудь знакомой и расспрашивала, как дети, как муж, как на службе, обсуждала, что нынче носят и в какой цвет красятся. Порою радовалась, порою завидовала, но все это как–то довольно равнодушно; советов, например, она никогда не давала. Ей в сущности было решительно все равно, что происходит за стенами ее дома.
Было - что уж там - скучно. Вечера тянулись долго, и в эти вечера ей даже и не вспоминалось ничего - ни хорошего, ни плохого. Конечно, не бывает так, чтобы совсем ничего не было, но она похоронила в глубине своей памяти плохое, а вслед утонуло и хорошее - само собой.
За окном холодную запоздалую весну тошнило мелкой ночною моросью, расползавшейся змейками по стеклу; за окном наступала ночь. Поздние прохожие шли внизу, подняв воротники, и думали о чем–то своем. Думая о чем–то своем, она смотрела на них - и не видела. Спала душа ее.
Вот и все: день кончался; она стелила постель и ложилась. Поглядев по сторонам, как бы прощаясь, гасила свет. Было то время суток, когда сосед ее учился играть на гитаре, но она привыкла засыпать под эти тихие звуки. Большое юное ее счастье состояло в том, что она не страдала бессонницей.
Так было еще совсем недавно, еще каких–то три месяца назад.