Теперь отсчитай десять, десять и еще десять назад. Тогда еще сирень весной цвела у каждого подъезда. Но было лето. Я приехал к себе в пустой дом с вокзала из первой попытки бродяжничества – к сожаленью, удачной. Пахло горячей пылью. Я открыл балкон, включил было магнитофон, но разве с ним разделишь радость, которую я привез с плоских холмов Латвии – радость, тяжкую, словно камни, выбранные из земли, которые мы складывали на бровке поля, легкую радость, как пережитая мимолетная влюбленность без единого слова, без объяснений, без прикосновенья, радость, чистую и холодную, как утреннее купанье в прозрачной речке, на поверхности которой выдавливали свой узор упругие родники? Я тогда впервые скривил маршрут, отправился к тебе, чтоб подкрепиться кофе и лавашом, чтоб рассказать о своем счастье. Я говорил. Ты слушала. Велико ли дело? Невелико. Но кто из нас мог бы предположить тогда, что несколько жизней прогорят дотла, что женщина, с которой я собирался прожить вечно, исчезнет – а этот зигзаг в конце пути останется? Этот путь – от подъезда к подъезду, сквозь пустыню, сверкающую разбитыми остовами брошенных автомобилей, обременен лишь воспоминаниями. Но мало ли коротких путей время сделало невозможными? Мало ли дверей захлопнуло за нами навсегда?
Я даже боюсь того, что пишу, боюсь сглазить и поэтому написанное прячу в картинку "птица-тюльпан". В рамочку, под стекло. На стену или на полку. Когда-нибудь она упадет со стены, как падают все вещи, или твой сын разобьет стекло, ты бросишься к нему посмотреть, не порезал ли он пальцы, и тогда найдешь. Ты найдешь и поймешь меня правильно: мир не знает констант, но какие-то вешки на пути все же необходимы, чтобы путь не замело песком, чтобы пустыня не осилила нас. Одиночество в мертвом оазисе, где тополиная моль съела все, даже эхо. Тогда начинаешь кликать, звать, находишь позицию за барханом, откуда вроде бы в ответ на крики слышны голоса памяти. Находишь ствол, горячее мертвое дерево с черными листьями ворочаешь, вспугивая тучи бабочек, тяжко, солоно дыша, выдергиваешь шнурок из ботинка… А впрочем, длина окружности, она не шнурком измеряется, а при помощи числа π, одной из, следовательно, констант, – и ошибки не может быть, здесь, здесь, значит, был оазис, здесь должен сыскаться и колодец, старый, но вода в нем все равно должна быть непременно, как число π в окружности ствола.
Вот, вот она: кран. Жаровня. Чашка кофе. Все то же за тем же столом. Ты слушаешь, я говорю. Саранча прилетает в голову, ненасытными жвалами скоблит память. Но кофе. Но лаваш. Но этот вечный разговор. Нас осталось немного, знающих, что такое константы. Всего несколько человек на весь город, всего несколько кухонь в разных домах. Приблизительно 3,14.
Сочинение
Сначала был вечер встречи выпускников. А ночью сон. Будто я разговариваю по телефону со своей классной руководительницей Инной Иосифовной, и она вдруг говорит – тихим таким голосом, без всякой укоризны: "Ты, Вася, сочинение тогда прогулял, а надо бы тебе теперь пойти написать его…"
Я проснулся с ощущением странной жути. Я никогда не испытывал ностальгии по школьным годам. Я стал совсем другим человеком. Всяко видывал. Какого черта этот сон? Видимо, вечер встречи выпускников, встречи с прошлым, оказался слишком серьезным испытанием для меня. Так, в общем, и было. Я никого не узнавал на этом вечере. С трудом, сквозь страшные оптические искажения и наплывы времени в одной группе людей я угадал бывших одноклассников. Решил подойти. Но по их взглядам, которые скользили по моему лицу, даже не замедляясь, я понял, что меня тоже не узнают. А ведь я-то вроде не изменился…
Только когда я ушел с этого злополучного вечера, я додумался посчитать, сколько же лет прошло. Вышло восемнадцать. Я пересчитал еще раз. Восемнадцать.
Я стал вдвое старше. И зачем-то, не подумав, забрел в этот темный угол памяти, в это давно прошедшее время, где сразу вновь ожило то давнее одиночество мое в классе, и та давняя любовь, которая была самой счастливой любовью на свете, пока не была смертельно ранена предательством. Необъяснимым. Невозможным. Я сразу ощутил в этих стенах свою затянувшуюся, как казалось, рану, словно она вдруг открылась – и вот я опять не могу дышать, не могу жить и, как раненный в грудь навылет, умоляю только об одном – чтобы у этой глупой игры с прошлым не было продолжения, чтобы мы случайно не столкнулись с той, которой, как я думал, в моей душе принадлежит лишь равнодушие. А оказалось – боль. И в школе это чувство многократно усиливалось ощущением хрупкой недвижности времени здесь, в этих стенах… На своем месте была мраморная доска с фамилиями мальчишек первых двух выпусков, убитых на войне, пожелтевшие номера школьной стенгазеты, которую когда-то мы вместе с ней делали, литературные стенды и театральные афиши спектаклей, в которых вместе играли…
Я еще не очухался от смешанных и тревожных чувств, которые породил этот вечер и этот сон, как зазвонил телефон. Это была Инна Иосифовна. Я едва выдавил из себя:
– Доброе утро.
– Куда ты исчез вчера? Я хотела поговорить с тобой.
– Я ушел. Мне хватило пяти минут, чтобы понять, что мне не по нраву все эти встречи с прошлым…
– Вот как? – голос у моей бывшей учительницы изменился. Он стал чуть надтреснутым, и сквозь эту трещинку пробивались интонации старости. – Может быть, ты испугался? Но она не пришла.
– И правильно сделала, – отрезал я. – Нет смысла возвращаться назад…
Инна Иосифовна помолчала.
– А как же сочинение?
Я почувствовал безотчетный страх. Прошлое не отпускало, стоило мне вчера сделать один неверный шаг.
– Что – сочинение?
– Ты же писатель. Значит, знаешь, когда в жизни требуется поставить точку.
– Я не прогуливал…
– Прогулял. Просто вытеснил из памяти. А я не захотела портить тебе оценку за полугодие. Но мне интересно было бы знать, что ты, ты теперь, думаешь по этому поводу.
– Какому поводу?
– Темой сочинения был Блок.
Вот как. Удивительно, что я решил прогулять именно Блока – потому что именно с ним жизнь потом сводила меня не раз. Это были всегда короткие встречи, но очень важные. И последнее, чему я удивлялся совсем недавно, – почему, когда мы учились в университете, никто ни разу не упомянул хотя бы название его работы "Крушение гуманизма" – по ней можно было бы читать студентам отдельный курс, ибо в ней сказано не меньше, чем в знаменитом "Закате Европы" Шпенглера… Блок… Не хотелось оставаться у него в долгу.
– Что ты молчишь?
– Я думаю.
– Сочинение можно писать с 11 "Б" на пятом и шестом уроках в среду. Ты придешь?
– Не уверен.
– Знаешь, чтобы до конца рассчитаться с прошлым, нужна удача. Можешь считать, что я дарю тебе шанс…
И – короткие гудки.
Я принял контрастный душ, сварил кофе и, выпив большую чашку, поехал в редакцию. Настоящее моей жизни уверенно вело меня за руку несколько дней. Ни в какую школу я решил не ходить. И тем более не писать сочинение вместе со школьниками. С Блоком я как-нибудь рассчитаюсь. Напишу, например, эссе о нем… Ну а с Инной…
В среду я проснулся чересчур рано. В душе, как предчувствие тошноты, стоял категорический императив: "Надо идти". Идти туда, в школу. Идиотство какое-то. Мозг проделал огромную работу: он все решил за меня. Сознание ли сплело хитроумную последовательность доводов, или подсознание вынесло окончательный вердикт, ничего не объясняя, но этому следовало подчиниться. Просто подчиниться, и все.
Почему-то я нервничал… О чем я нервничал? Я съел яичницу, проглотил кофе… Наверное, мне было не по себе потому, что никак не мог, даже мысленно, вписаться в неизвестную мне атмосферу современного класса. Впрочем, они вряд ли обратят на меня внимание. Ведь не за новенького же меня примут? Скорее примут за какого-нибудь проверяющего из РОНО, или как оно теперь называется… Так что без разницы…
Чтобы успокоиться, по дороге в школу я решил сфотографироваться: все равно, после Нового года кучу документов придется менять. Зашел в студию. Там топтались два араба. На столе под стеклом лежали фотографии москвичей – негр, азербайджанец. Я сказал, что лучше получаюсь на черно-белых фотографиях. Фотограф заметил, что цветное фото всего на двадцать рублей дороже. Возразить было нечего. Сделав снимок, он с грустью посмотрел на него: "Глаза выпучены. Хотите, переделаем?" "И лицо белое, – сказал я. – Страшное". "Я учту", – ответил мастер и покрутил колесико выдержки. На втором снимке я выглядел так, как будто только что вылетел из парной.
– Я правда лучше получаюсь на черно-белых фото…
– Ладно, давайте черно-белое…
Получилось неплохо. Только голова как-то настороженно втянута в плечи после двух неудачных попыток. Нельзя сказать, чтобы все это сильно ободрило меня. Но самое важное в жизни – всякую ситуацию довести до той черты, за которой отступление невозможно…
Я зря волновался. На мое присутствие в классе никто не обратил никакого внимания. А мне со стороны так интересно было наблюдать, как они входят, рассаживаются, раскладывают книжки на столах… Страннейший возраст, страннейший… В семнадцать лет я был абсолютно убежден, что я взрослый. Но ведь не может быть, чтобы я был не такой, как они? А передо мной были дети. Дети большого роста. Эта походка… Манера говорить… Смех… Нарочитость во всем… Потрясающе!
Десять мальчиков, семь девочек. Все расселись по принципу строгого разделения полов: класс без явных влюбленностей. Я вспомнил, как мы с ней целовались на уроке литературы и Инна это заметила. Я вспомнил это прежде, чем запретил себе вспоминать.
Я поглядел на Инну Иосифовну. Она писала на доске темы, тональность которых задавалась блоковскими строками. Потом повернулась к классу: